Там, вверху


Взойдем
Там, Вверху
Ангел-Хранитель
Дом
Тень Судьбы
1431
Рассвет
Клетка Ангела
Rever
Двое
Мы — здесь
Стихи

Взойдем


Руки дрожали в напряжении.
Тело двигалось с трудом.
Скалы были почти отвесны, но образ на Вершине манил Светом.
Израненные пальцы соскальзывали с ледяных уступов, но мы не останавливались.
Сколько времени было упущено внизу — кто знает?
Тысячелетия скорби легли в подножие горы — разве можно остановиться?
С болотных топей мы выходили сотнями.
Но плодородные черноземы долин привлекли многих — дальше пошла лишь половина.
Предгорья были суровы — многие поворачивали назад к долинам.
К восхождению приступили пятьдесят человек.

Несколько вывихнули ноги.
Нескольких ужалили ехидны.
Несколько сорвались со скал.

Много больше убоялись и повернули вспять.
К снегам дошли два десятка.
Уставшие и измученные, в изнеможении, мы поддерживали друг друга.
Все за одного — мы шли вместе.
Лавина унесла четверых, но времени оплакивать не было.
У девятерых, как струны, оборвались нервы: они перестали верить.
«Безумцы! — кричали мы, те, кто оставался. — Вы проделали почти весь Путь, и поворачиваете назад? Вершина ведь так близка!!!»
Но безумцы не хотели нас слушать: они не были готовы к подъему и подъем сломил их.
Нас осталось мало — но веревка опоясала каждого.
Вместе до конца!!! Вниз или вверх — ВСЕ ВМЕСТЕ!!!

Воздух ледников одарил памятью о Свободе.
Следы метеоров насытили тела ароматом Космоса.
Сияния Фохата указали нам Путь.

«Взойдем!» — говорили мы, согревая чай вечером.
«Взойдем!» — говорили мы, умываясь утренним снегом.
«Взойдем!!!» — кричали мы в напряжении дня.

Взойдем!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!

«Маленький, не плачь...»
«Маленький, это кошмар, да?..»
«Маленький, все будет хорошо...»
Ласковые руки.
Нежный голос.
Встревоженный взгляд.
Кошмар?..
Нет, не кошмар, мама.
Видение?
Да, именно так, родная.
Как объяснить, чтоб ты поняла?
Через пять минут я и сам забуду... но пока я помню.
Мы остановились на отвесном склоне — те семь, что связали себя веревкой.
Мы сорвались? Нет!.. Просто сон был крепок.
Мы снова вместе — и веревка, связавшая нас, не на теле завязана.
Когда мы встретимся? Не знаю. Но отвесный склон ждет.
Нужно просто вспомнить — как выходили из трясин, как шли по долинам, как восходили предгорьями...
Сердце вместит... Ему нужно не много времени.
Чуть больше времени — чтобы вспомнить ритм магического слова.
Чтобы научиться произносить его каждой клеткой: «Взойдем!»
Чтобы научиться вонзаться им в отвесные склоны: «Взойдем!»
Чтобы вспомнить его глубинную суть.

Не слово.
Суть Жизни.
Взойдем!

08.09.2005.

Там, Вверху

 

«Этот мир может быть прекрасным и безграничным, а может — маленьким и грязным. Выбирать — тебе».

 

Сказать, что знакомству с моей будущей женой я обязан волнам эфира, было бы попаданием в яблочко. О нет, мы не встретились в тонких телах, когда посещали архивы Ватикана. Мы оба еще были студентами, и нам было по восемнадцать лет... Она принимала участие в радиопередаче в тот самый момент, когда, изнывая от осенней скуки, я включил приемник. Я хорошо помню первое впечатление от ее голоса: боль повыше переносицы, густая пульсация в солнечном сплетении и онемение в лопатках. Следом появилось чувство отрыва от тела — подкосились ноги, и словно миллионы мурашек засновали под кожей рук; мир перед глазами стал плоским и серым, теряя признаки реальности. Я с трудом доковылял до кресла и провел там весь последующий час. Уже закончилась радиопередача, уже растаял ее голос, но я все так же полусидел-полуплавал в состоянии, мне еще неизвестном. В голове зарницей déjà vu[1] пылала мысль, оборванная, словно струна, на самой высокой ноте: «Я знаю этот голос...»

Прошли дни, сердце понемногу успокоилось, забылась радиопередача, и осень сменилась весной.

Каждый, кто был студентом, помнит пору, когда безмятежность, словно пушкинский бес, испаряется от приближения даты, отмеченной в календаре черным крестом и словом «сессия».

Словно эритроциты, толкущиеся в человеческих венах, толпились мы в коридорах института. Давай — не зевай, у лектора пять пятерок на все курсовые! Кто смелее — вперед, троечники — до завтра! Куда пятишься?! Засунул голову — заходи сам!!!

Порой уловить хоть что-нибудь в этой суматохе было невозможно. Но все же, сквозь шум и гам творящих свое будущее людей, я однажды сумел различить ее голос. Как оказалось, мы учились в одном институте. Случайно или нет, но токи разных факультетов пересеклись около институтского сердца — ректората. Я замер как вкопанный: один за другим последовали незримые удары между глаз, в солнечное сплетение и по лопаткам — словно молоточком невропатолога. С полувздохом-полустоном я привалился к серой стене. Ноги ниже колен расплылись в одну желеобразную массу, и я еле нашел силы, чтобы обернуться.

Глаза. Из всего мира я видел одни лишь глаза. Серые, с прозеленью. Огромные. Испуганные.

Чьи-то руки подхватили меня и поволокли прочь от глаз. Я пытался обернуться. Глаза сочувственно смотрели мне вслед.

В институтском медпункте я подумал, что более идиотскую встречу с девушкой, мысли о которой подобны зарницам, представить себе сложно.

Миновала сессия, красный диплом стал на пять экзаменов ближе. Я гулял по городу, наслаждаясь теплом Солнца. Проходя мимо церкви у Холма Славы, я с удивлением отметил, что ее двери были открыты в такой ранний час. Обычно, отслужив заутреннюю, поп заводил свой «Мерседес» и приезжал назад лишь к вечерней, на весь день увенчав церковные двери амбарным замком — бог на замке, ключ у священника-завхоза. Однако сегодня... Я направился к церкви, с проснувшимся вдруг трепетом предвкушая запах ладана и потрескивание свечей.

В церкви было сумрачно, лишь усталые лучи солнца пропитывали собой запыленные окна. Одинокий женский силуэт виднелся возле иконы с Иисусом, и огонек свечи горел перед ним. Невольно я замер, словно споткнувшись, — настолько согбенной была женщина... Постояв в нерешительности, я попятился назад, уступая дорогу чужой боли.

Свет солнца ослепил меня на крыльце, я сглотнул — горло горело, словно внутренность печной трубы. Боль почти ощутимо лилась из церкви, овевая мою спину ледяными прикосновениями. Словно последний штрих гениального, но вместе с тем беспощадного художника, из церкви донесся тихий плач. Разрываясь между вспыхнувшим в сердце состраданием и страхом, холодящим его же, я вернулся в темноту помещения. Плач женщины перед иконой не был похож на рыдания; скорее, так плачут о самых близких людях, которых смерть забрала из мира, но не из памяти. Я не имел представления, что делать...

Плач вдруг стих, и женщина медленно обернулась ко мне. Переносица — сплетение — лопатки. Все повторялось, все повторялось из раза в раз... из... жизни... в... жизнь.

Мир уплывал, оставляя незыблемыми только ее перепуганные глаза. Я прислонился к дверному косяку, но и он ходил ходуном. Где-то очень далеко меня трясли за руку. Не она: она все еще стояла передо мной... правда уже ближе... ближе... еще ближе.

Мир вернулся двумя толчками — слух и зрение. За руку меня трясла одетая в черное монашка, беспрестанно повторяющая одно и то же:

— С тобой все в порядке, сынок?.. С тобой все в порядке?..

— Да, да, — я забрал у нее руку.

— Извини, сынок, но церковь закрыта, — монашке и действительно было неловко. — Приходите с сестричкой на вечернюю...

Девушка уже шла к выходу, я в трансе последовал за ней.

— Может, за кого помолиться? — донеслось нам вслед.

— За нас, — тихо сказала девушка, но монашка не расслышала. Секунду спустя дверь церкви закрылась.

— Ты как? — вопрос долетел издалека.

— Жарко...

Огнем горело место между лопатками. Девушка вытерла слезы и повернулась ко мне. Глаза у нее были красные и усталые.

— Ты плакала, — я попытался пояснить, почему вошел в церковь.

— А ты чуть не съехал по дверному косяку, — было мне ответом.

Так я и познакомился со своей будущей женой. Ее звали Ира; ее не удивило мое имя — Ким; мы были ровесниками — таковым было наше первое свидание.

В тот день мы не говорили много, а просто сидели на скамейке в тени дерева напротив церкви и молчали. Даже когда отслужили вечернюю и к нам подошла та самая монашка, мы ничего не ответили ей. Благо, она и не спрашивала много.

Мне стало легче, лишь когда ночная прохлада остудила штопор в спине. А об Ире я судить не мог. Когда я проводил ее до подъезда дома, она догадалась, что Ким — это сокращенное от Евдоким, а я догадался, что у нее никто не умирал. На втором этаже горел свет, и мне стало необъяснимо хорошо от мысли, что ее ждут дома — там, вверху. Почему-то мне показалось, что многие несчастия преодолимы, пока горит этот неяркий свет, который привлечет внимание лишь тех, кто ищет его.

Ира никуда не уезжала в то лето, и каждый день мы проводили вместе. Между нами не было жеманности или маскарадов. Мы гуляли по городу, и, когда вечер овевал улицы прохладой, я обнимал ее. Это был очень простой жест, и эротических фантазий он не приносил — вместо иллюзий появлялось необъяснимое чувство успокоения.

Мы могли часами молчать, но пульсация в солнечном сплетении не стихала, пока Ира была рядом. Болезненные ощущения больше не появлялись, и со временем я привык даже к непродолжительному покачиванию мира при ее появлении.

Постепенно, конечно, мы разговорились, но раскованности это нам не добавляло, потому что между нами никогда не было закрепощенности. Все было очень просто и естественно.

С нашей встречи в церкви прошел уже целый месяц, когда однажды мы сидели на скамейке за черкасским Белым Домом. Время подходило к одиннадцати, я любовался заходящей яркой звездой. Как бывало часто, Ира уловила мои мысли, и ее рука протянулась по направлению моего взгляда:

— Это Антарес, Альфа Скорпиона.

Я благодарно кивнул и сказал, что эта звезда очень нравится мне. Сказал, что часто слежу за дугой ее движения — с момента ее появления в синеющем небе и до самого ее заката за ночной горизонт. Больше не сказал ничего — просто сидел и смотрел в ночное небо.

Ира спросила меня, почему мне нравится Антарес, но я ответил, что не знаю. Я уловил ее быстрый взгляд, перед тем как она сказала тихо, что влюблена в этот сектор неба.

— Я очень люблю созвездие Скорпион, — добавила она, и непонятно откуда возникшее напряжение вдруг сгустилось между нами. — И лежащие рядом Весы, Змееносец мне нравятся тоже... так же как Змея, Щит... Меч.

Я просто кивал, хотя чувствовал, что взгляд Иры становится колким.

— Ты что, не знаешь карту звездного неба? — спросила она.

— Не знаю. Как-то не получилось ее выучить... Я люблю звезды, но на карте созвездия совсем другие... Предпочитаю смотреть на небо.

— Созвездия Меч не существует, — сказала Ира. — Я тебя обманула.

Я пожал плечами:

— Зачем?..

Она долго молчала, а потом усмехнулась:

— Просто так...

Мы встречались уже год, когда провели ночь вместе. Ее родители уехали на дачу, а она осталась в городе. Никто еще не дарил мне столько тепла и ласки, как она. И потом, когда она уже спала, я просто лежал рядом и смотрел на нее. Мне было очень хорошо... очень спокойно. Словно я нашел свой дом и теперь сидел у очага, отогреваясь после дальней дороги.

Проходили часы. На улице желтый свет фонарей начинал сливаться с туманом сумерек, когда Ира вдруг застонала во сне. Ее тело покрыла испарина, и я крепко обнял ее, пытаясь прогнать дурной сон. Конвульсия дернула ее тело, и она выкрикнула из сна — горько и отчаянно:

— Антарес!!!

Ее глаза открылись, некоторое время она смотрела на меня, словно не могла понять, где очутилась, а потом сильно прижалась ко мне, дрожа всем телом. Я попытался утешить ее, я гладил ее по волосам и говорил, что это был просто плохой сон, а она все так же затравленно пряталась в моих объятиях.

— Как же мы будем жить здесь?.. — сказала она наконец.

Моя рука на мгновенье замерла, но Ира вряд ли это заметила. Я продолжал утешать ее, а она плакала тихо и горько — совсем как тогда, в церкви.

Конечно, в то утро я совсем не понял, что она имела в виду, но расспрашивать не стал. Вернувшись домой, я просто задал имя «Антарес» в поисковике Интернета и, просматривая многочисленные ссылки, наткнулся на параграф 137 из книги «АУМ», двенадцатого тома Агни Йоги:

«Обитаемость небесных тел до сего дня остается под сомнением. Даже лучшие астрономы не решаются высказаться по этому вопросу. Причина, главным образом, лежит в самомнении человека. Он не хочет допустить воплощение в иных условиях, кроме земных. Мешает также и боязнь перед Беспредельностью. Разве многие дерзнут помыслить о таком отдаленном гиганте, как Антарес, который в океане Млечного Пути предполагает за собою беспредельное пространство».

С этого короткого абзаца, записанного Еленой Рерих, начался мой путь в эзотерику.

Постепенно я узнал о смене воплощений, о накоплениях Чаши, о ведущем Свете-На-Пути. Многие вопросы получали ответы, но только не вопрос слез Иры. Наверное, именно ему я был обязан моими дальнейшими поисками.

Сначала редко, потом все чаще, мы с Ирой начали общаться на темы мира сокрытого. Такое общение нравилось ей, она заметно веселела, с детской простотой поясняя самые сложные вопросы. Она знала гораздо больше, чем я, и ласково смотрела на меня, словно мать, которая радуется первым шагам своего чада.

Осознание многих тайных законов проснулось в ней вскоре после рождения. Пятилетним ребенком она рассмотрела найденную у брата карту звездного неба и с тех пор могла определить не только расположение созвездий на реальном небосводе, но и всех без исключения планет — даже невидимых Урана и Плутона. Она говорила, что можно чувствовать ниточки напряжений, которые тянутся от них к Земле. Зная из астрологии о транзитном влиянии планет, она залезала на крышу дома и, усердно вертя головой, изучала текущее взаиморасположение небесных тел.

 Однажды, когда мы сидели на крыше, она спросила меня о дате моего экзамена по экономике. Принимая во внимание важность информации, она даже сделала несколько записей в пыли под ногами, некоторое время сверяла эти заметки с расположением искорок на небе, а потом сказала хмуро, что дата экзамена назначена для меня неважно: в тот день транзитный Меркурий составит точный квадрат со своим натальным двойником. Она посоветовала усиленно готовиться, не теряя ни одного дня. И, как оказалось, усиленная подготовка даром не прошла. Трудность в мышлении дала о себе знать с первого же взгляда на разложенные на столе билеты, но преподаватель, запомнивший меня по семинарам, долго задавал дополнительные вопросы и в конце концов поставил пятерку.

Из своих оккультных размышлений я сделал вывод, что раньше, в других телах, мы с Ирой жили на одной из планет системы Антареса, однако ввиду некоей непонятной и загадочной причины оказались здесь, на Земле. Я только не мог понять горя, которое постоянно преследовало Иру, не мог понять, почему ей было настолько тяжело дышать. Расспрашивать ее я не хотел, а сама она на эту тему разговор не начинала. Мне оставалось только ждать, и я ждал — пока мы были студентами, выпускниками и, наконец, мужем и женой.

Однако незаданные вопросы прорастали отчужденностью, и спустя три года грозовая туча разрешилась молниями.

Вряд ли наш разговор можно было назвать приятным, но в конце его я таки понял, что Ира помнит очень многое из жизни на Антаресе, а она поняла, что из жизни на Антаресе я не помню вообще ничего. Долгое время она полагала, что мои эзотерические искания являются тенью пробуждающихся знаний, и вот теперь она стояла у дверей квартиры и устало смотрела на меня.

— Как же тебе повезло... — сказала Ира тихо, и мурашки побежали у меня по коже: так не разговаривают с живыми.

Я попытался объяснить ей, что все это не важно, что мы уже живем здесь, что Земля — прекрасная планета, что главное — это наша встреча... Не слушая меня, Ира открыла дверь и вышла прочь. Я попытался поймать ее руку, но свет лампочки, горящей в коридоре, вдруг ослепил меня. Штопор вонзился в спину, и не молоточек невропатолога, но строительная кувалда ударила в грудь.

...Сиянье... Мир был заполнен одним лишь сияньем. Сиянье горело в небе, сиянье горело на весь небосвод — ослепительно-белое, прекрасное. Имя Сиянию было Антарес.

Я был собой... Я был Собой. Я не был человеком с планеты Земля, я опять был Собой. Мое самое плотное тело сумел бы увидеть лишь земной Будда. Тройственность моих тел объединялась в Четверичности, а их Семеричность — в Додекаэдре. Неистово-напряженный поток энергии проходил через меня снизу вверх. Он вливался в нижние Чакры и трансмутировался ими; словно призрачно-сияющая пряжа, свивался он в пучки, сплетался во все более сверкающие нити, переходя в Чакры верхние. Излучение Ядра планеты преобразовывалось мною, чтобы наполнить Пространство самым прекрасным, что было в нас обоих.

Я был Я, потому что Я был не один, нас было много. Я был каплей в Океане, растворившейся и дополнившейся. Я был Мы, и все, кто дополнял меня, были Я.

Свет, зажженный нами, и Свет, зажегший нас, напитывал разноцветный Космос. Волнами радужного пламени, сверкающего и творящего, соединялся Он с Аурами соседних планет; а их Свет проникал в Нас. Свет первой от Антареса Планеты пылал у Нас во лбу Разумом, свет второй — пульсировал в венах Любовью, свет третьей — бился в сердце Подвигом.

Сама Материя Космоса теплилась прекрасным Сиянием — оно было подобно океану, в котором волны становятся планетами и звездами. Словно пыль в торнадо, скручивалось это Сияние спиралями, выявляя энергию из материи или растворяя материю в энергии. Напряженность этих вихрей была настолько велика, что, словно молнии среди грозы, непрестанно сверкали в них зарницы самых высоких Озарений.

Цвет Свечения, нейтрально-девственный между звездными системами, обретал все более определенный окрас при приближении к планетам — краски сгущались в зависимости от внутренней сути планет в рубиновые, фиолетовые, изумрудные тона. Смешение красок проявляло из Космоса цвета новые, и цветов было много, их было много-много больше семижды семи.

Мы были Мы, и я мог чувствовать ближайшие планеты. Я знал их как Матерей моих Братьев — тех, кто так же пропускал через себя излучения Планетарных Ядер. Я мог разговаривать с Планетами, и Светом омывало меня каждое Их ответное Слово. Я не беспокоил Их всуе, но и не колебался, если возникала необходимость. Я знал, что такое Соизмеримость. Я...

Как нож вонзился вдруг в мое сердце, и конвульсия изогнула все мое тело. Неумолимая сила тащила меня прочь... прочь... прочь... Изо всех сил я вцепился в материю, но магнит, который тянул к себе, был сильнее. Я молил о помощи Братьев, что дополняли меня. Но нет... Они больше не дополняли меня, я не чувствовал их, а они не чувствовали меня. Нет!!! Простите!!! Простите меня!!!

Антарес перестал быть горящим небом, он стал огненным шаром, потом шариком, потом просто звездочкой.

— Антарес!!! — закричал я что было силы, и глаза мои распахнулись в новом мире.

Тускло жужжала лампочка в коридоре. Все было серым. Тело словно стиснули железными обручами. Было тяжело, очень, очень тяжело. Вдох походил на скрип. Я лежал на полу перед приоткрытой дверью. Рука была тяжела... у меня опять была рука. Тяжесть... я вдруг понял, почему я чувствовал тяжесть. Я снова был в человеческом теле.

Я попытался пошевелиться, но движения мои были словно бег улитки. Я ощущал себя летающей рыбой в глубинах Маракотовой Бездны. И я заплакал. Я не мог не плакать, и мой плач, тихий и горький, отпевал произошедшее со мной.

Пребывая на Антаресе, я выделил себя из своих Братьев, противопоставил свое решение Решению Единому. Я не совершил ничего необычного по земным меркам, но это привело к ужасной катастрофе ТАМ. Я соблазнился отмерить мерками, обычными для Земли... и на Земле я получил свое место. Бедная Ира... как она могла жить все эти годы, ежесекундно ПОМНЯ...

Свет солнца за окном напоминал жужжание лампочки.

Медленно я поднялся на ноги и вытер слезы... Не бойся, Иринка, я с тобой. Нас уже двое — тех, кто помнит. Будет тяжело. Будет очень тяжело, но мы уже навсегда вместе.

Я шел по одноцветным унылым улицам. Соединение Меркурия с Ураном находилось в Водолее. Я ощущал лучи планет сквозь серое небо. Мысль об Ире давала мне силы.

Она была там, где я и предполагал, — в маленькой церкви около Холма Славы. Двери опять были открыты, и одинокая свеча снова горела перед иконой с Иисусом. Я тихо подошел сзади и обнял ее за плечи.

— Я вспомнил, милая... я вспомнил ВСЕ... Теперь ты не одна, нас уже двое. И мы не обреченные, нет, мы — две капельки, сливающиеся на пути к Океану. Мы найдем отблески Света даже здесь. Мы сможем, малыш...

Ира смотрела мне в глаза, и в ее глазах была растерянность. Ей было по-прежнему больно и одиноко. Мне тоже было больно, но трин Венеры лечил от одиночества. Одиноко не тем, кому никто не помогает. Одиноко тем, кто сам не может никому помочь.

— Мы сумеем, Ирина. Одиночество — это меч Гибели, но мы сумеем перековать его в меч Знаний. Мы не будем больше плакать над руинами прошлого, а начнем строить Грядущее. Мы будем возводить прекрасный Храм, и новые строители присоединятся. Нас будет все больше, и сны о Свете перестанут быть снами. Нас будет очень много — тех, кого объединила прекрасная мечта, тех, кто сумел творить Ее силой.

Я все говорил и говорил — только о Будущем, потому что все лучшее из прошлого было уже там. И даже вошедшая в церковь монашка не находила силы попросить нас уйти и вернуться лишь к вечерней. Она стояла рядом и плакала... Она не знала, кто мы есть, но верила в то, кем мы станем.

С тех пор прошло много лет. Мы много работали с моей другиней. Уже подрос наш сын, который готовится трудиться рядом.

Жизнь свела нас со многими собратьями, и наши устремления были одними на всех. Многие из наших братьев заметно опережали человечество, но из воплощения в воплощение возвращались в этот мир, чтобы строить лучший из когда-либо виденных Храмов.

К своим сорока я начал понимать, что земное излучение вовсе не серо. Недостаток цветов заставляет созидать краски, недостаток любви — творить ее. Самость есть инструмент Земли-Матери, используя который Она бережно взращивает Архатов.

Кто смог бы принести в жертву себя, не познай он ценность жизни? Не почувствовав мучительности удушья, кто сумел бы отдать свое дыхание другим? Преображение самого низшего в самое высшее — это суть Земли. Пока она еще не является планетой самых ярких красок, зато она планета самого Самоотверженного Подвига.

Живя здесь и преображая окружающее, насколько позволяют силы, мы полюбили Землю искренне и пламенно. Сны Антареса больше не терзали сердца горечью, но вдохновляли величием. Мы принимали эти сны с восхищением и благодарностью. Возвращаться после них в тела было тяжело, но и радостно: ведь столько подсказок нашли мы в прошлом.

Время — извечный палач стремлений: даже семидесяти лет одной жизни всегда окажется мало. Наверное, поэтому мы перестали бояться смерти, зная, что новое воплощение всегда даст новый шанс продолжить начатое. И Храм, лучший из когда-либо виденных, конечно же, будет построен. Ведь Там, Вверху, — это здесь; и Антарес горит в каждом устремленном Сердце.

Мы отдадим Земле все, что сможем, так как верим, что однажды и здешнее Солнце будет пылать на половину небосвода. Мы верим, что придет время, когда люди будут вибрировать в Его прекрасных лучах, Тонкими телами вознося Излучение Земного Ядра, преображая и дополняя его. Мы верим, что люди будут насыщать Земной Луч, уходящий в Беспредельность, самым Лучшим, что есть в них; и этот Луч оповестит все пространство о том, ГДЕ искать Землю Обетованную.

Землю, Которая лишь приступом берется.

Землю, Которая для всех Одна, но для одного — лишь пепелище.

Землю, Которую мы познали под простым именем —

Там, Вверху.

1998-2005.

Ангел-Хранитель

 

I

 

Полет — это искусство.

Полет — это мастерство видения.

Полет — это качество души.

Мне ни с чем не удастся сравнить чувство расправленных крыльев за спиной. Взмахи, толчками возносящие все выше; звезды, медленно проступающие сквозь бархат неба; краешек севшего солнца, которое вновь выглядывает из-за горизонта... густой ковер из бордовых облаков далеко под ногами... изумленный взгляд пилота истребителя... Все это и странно, и забавно, и... сокровенно.

На таких высотах другой мир (сокрытый в земном, подобно кислороду в воде), много более насыщенный цветами и сочностью красок. Излучение Земли сверкает здесь, словно растертый в пыль изумруд; и фиолетовый космос, туманом смешиваясь с ним, горит мириадами радужных сияний. Когда космические токи особенно сильны, зарницы полыхают через весь небосвод; когда же пространство спокойно, зарницы едва ползают — словно сытые змеи, согревшиеся на залитом солнцем пне. Солнце видится отсюда любящим Существом, раскинувшим далеко в стороны крылья экваториальных излучений.

Было время, когда я любил забираться в эти высоты, чтобы посмотреть на Солнце и без горьких земных примесей ощутить в себе его Свет; но позже я понял, что таким образом можно подарить минуты покоя лишь самому себе... Но жаждала ли моя душа именно покоя?

Град Небесный был открыт для меня с того самого дня, как я разъединился со всем худшим в себе. Он светился изнутри золотым и бирюзовым, его белокаменные стены были увенчаны солнечными знаменами, а прекраснейшие голоса воспевали псалмы внутри его величественных Храмов.

Каждый человек, искавший Бога в жизни, каждый, кто стремился к истине и пытался победить иллюзорность земного бытия, — каждый получит право войти в Град и своими глазами увидеть все, о чем он грезил среди мирских терзаний.

Если вы хорошо вслушаетесь в Ангельские песнопения, то услышите одно лишь слово: «Верьте»; и если будете верить достаточно сильно, то однажды пропоете это слово сами. После того дня, когда плоская в земном понимании смерть обратится сложным мистическим превращением, ваша песнь устремится во все стороны, словно свет от костра. Она будет становиться все сильнее и сильнее, объединяясь с песнопениями других Ангелов; она будет играть над стенами Града золотым свечением, разноситься, устремляясь в Космос, устремляясь к земле... И сумевшие услышать ее различат все то же слово: «Верьте».

Некогда и я немел от благоговения. Выброшенный смертью в духоту нижних слоев другого мира, я днями смотрел на облако золотистого свечения высоко вверху... на купола и шпили, на стены и знамена... Я вслушивался в чистейшие из голосов, когда-либо слышанных... Я не обращал внимания ни на бестолковую сутолоку, царившую в приземных просторах, ни на вонь разлагающихся останков, ни на скорбный плач или проклятья других существ. Запрокинув голову, я всматривался в туманные силуэты Града и не мог сдержать слезы радости — сверкающими искрами капали они сквозь душный коричневый туман и медленно растворялись, выедая в грязи крохотные ложбинки. Я не мог сразу перейти выше, минуя эти просторы: словно шар, полный теплого воздуха, стремится вверх душа, но, словно непомерный балласт, удерживают ее наиболее приземленные мысли. Как воздушный шар должен отделиться от балласта, так же и сознание должно разъединиться в чистилище с наиболее земными останками.

После, поднявшись в просторы более светлые, я много раз ощущал, как сжималось в груди сердце, когда я смотрел в глубину чистилища... Несколько раз я даже спускался, пытаясь обратить взоры людей ко Граду, но, кто был способен увидеть Град, тот смотрел вверх и без меня, остальные же думали, что я насмехаюсь, и истерически выкрикивали проклятья.

Со временем я понял, что поддержать друг друга на Пути смогут только те люди, которые идут в одну сторону. Мириады сознаний выбирают себе пути в безграничной паутине дорог, и лошадь несет каждого путника туда, куда направляют ее поводья. Что произойдет, если один всадник схватит другого за плечо, когда их дороги пересекутся лишь на мгновение? Если хватка будет крепкой, оба испытают много боли; возможно, они даже упадут; возможно, будут ругаться, поочередно обвиняя друг друга. Сколько времени понадобится им, чтобы вспомнить о пути?.. В конце концов, они разъедутся по сторонам, но сохранят об этой встрече лишь наихудшие воспоминания.

Глядя в земной мир сквозь слои чистилища, я каждый раз страдал, и больше всего — от неумения помочь. Но моя собственная дорога раз за разом призывала меня, и я с благодарностью устремлялся вперед, понимая, что умению помогать не научишься на дороге чужой.

II

Город, в котором я прожил свою земную жизнь, выглядел с высоты серо-коричневым лабиринтом, в котором сотни тысяч людей все более забывали о свободе. Просматривая исторические передачи по телевизору или читая краткие заметки в газетах, они смеялись над средневековым рабством и радовались, что подобные времена миновали... Но жили они в одной и той же комнате, с утра до вечера трудились на одной и той же работе, и, даже получая очень много денег, они не могли купить себе счастье. Обменяв мечты на сиюминутный эрзац, они были обречены до смерти пересаживаться с одного кресла обманчивой карусели на другое, ощущая вместо былой радости все большую тошноту. Они говорили, что свободны в любой момент совершить любое действие, однако эти действия вбирали в себя преимущественно их низкие помыслы, мечущиеся в их умах подобно вечно голодным гиенам...

Когда-то и я жил в этом самом городе. Когда-то и я каждый день ходил на работу. Когда-то и я носился от желания к желанию, будто лист, сорванный порывами ветра... И лишь необъяснимая тоска по вечерам обгладывала мои мечты, словно собака — приглянувшуюся кость.

А потом я встретил свою жену. Странная девушка с открытым и полным боли взглядом — я даже не представлял, что получится из пары слов, которыми мы так несмело обменялись.

Она была поэтессой, ее стихи не печатали, и лишь осенние листья умели их ценить. Я присоединился к листьям: для меня это было честью. Колкий от обид взгляд, нежный от надежды, — я полюбил то, что скрывали ее глаза, то, о чем плакали стихи. Теперь нас было двое — она творила, я искал пути для творений. Мы жили бедно по земным меркам, но богато по небесным. Мы часто гуляли по вечерам в парке, и осенью приносили домой охапки листьев. Мы устилали ими пол, развешивали на стенах, на окнах; и днем, пока я был на работе, листья слушали новые стихотворения или помогали править старые.

А еще позже меня сбила машина. Не помню, как это произошло; помню лишь тряску в скорой, ее руку в своей руке, ее панику, свое необъяснимое спокойствие, слова: «Не сдавайся», с которыми я умер.

Чистилище... сполохи Града, пробивающиеся ко мне, словно солнечные лучи сквозь толщу мутной воды... новый мир — более светлый... слои коричневого газа внизу, и... Искорка, горящая еще ниже, под чистилищем, в мире, где я прожил столько одновременно горьких и прекрасных лет. Искорка любимая, Искорка светлая... Искорка такая печальная.

Я не колебался в размышлениях, я устремился к ней всей своей силой.

Она сидела за столом, она творила... Лист бумаги, по которому скребла ручка, был насквозь мокрым от слез.

Я не мог долго оставаться здесь — словно ныряльщик, я задыхался на этой глубине, — но кусочек Неба, который я принес с собой, помог ей написать прекрасное стихотворение. Именно тогда я в первый раз расправил крылья и, каждым взмахом сражаясь с мощью затхлого воздуха, жмущегося к земле, медленно поднялся наверх, к границе фиолетового Космоса, где севшее уже Солнце зажглось для меня вновь.

Здесь все было другим, и сияние зарниц Фохата слепило после мира земного. Тогда я и осознал, что подниматься нужно по самой границе миров физического и тонкого: иначе перепад может стать фатальным.

Слои чистилища не простирались выше двух километров над землей, но, несмотря на это, после каждого погружения в земные пределы я тянулся за помощью наверх — к стратосфере и озону. Я не знал, имею ли право на эту помощь, имею ли право даже думать о ней; я лишь верил, что эта помощь нужна ей. И каждый раз, когда Искорка разгоралась ярче от напряженного творчества, я знал, что принес в земной мир немного Неба.

Не видя меня, но остро чувствуя, она обретала образы сверкающие, цельные и гармоничные... Бумага под пером ее ручки мерно покрывалась виньетками слов вперемешку с каплями слез, но на ее губах я все чаще видел улыбку. Понимала ли она, что я рядом? Размышляла ли над тем, что жизнь не прерывается никогда?

Задыхаясь от усилий, но пребывая в совершенном счастье, я отталкивался крыльями от коричневого воздуха, с каждым взмахом возносясь все выше — туда, где изумруд озона помогал отдышаться. И потом долго и напряженно я удалял из сознания остатки земных эманаций, словно осколки снаряда, засевшие близ аорты.

III

Со временем я начал помогать стихотворениям моей девочки искать пути к глазам читателя.

Завесой между мистерией творчества и ее зрителями зачастую становится редактор, чуть реже — литературный критик. Конечно, я очень сочувствовал этим людям, которые сами загоняли себя в западню. Они формировали спрос на низкопробные произведения, поскольку обладали ими в избытке. Но потом уже сам спрос, словно прожорливое животное, требовал все больше и больше именно такого продукта... И редакторы становились заложниками спроса. Пребывая в постоянной погоне за доходами, они субъективно быстро проживали отпущенные им годы, после чего надолго становились обитателями чистилища.

Я знаю, это может показаться не совсем убедительным, но Бог никого не отправляет в ад и никого не сопровождает в рай. Многие из нас ждут Суда, гигантских весов и книги с грехами, но действительность куда более... рациональна. Гелий взлетает к облакам потому, что он легче воздуха; хлор вползает в низины потому, что он тяжелее... Когда смерть открывает вентиль на баллоне физического тела, Богу не нужно отдавать никаких приказов: сознание, при жизни исполнившееся небесным светом, окажется менее плотным, нежели окружающие слои, и потому вознесется; а сознание, утяжеленное похотями, прижмется к земле. Причем же тут Бог, если человек сам делает свое сознание легче или тяжелее, пропитываясь теми или иными желаниями, принимая и ассимилируя их?

Так или иначе, многим стихотворениям приходилось долго блуждать по миру. Мы искали редактора, сознание которого сумеет понять сокрытые в строках образы, оценить их, донести до читателей, которые ждут именно такие стихи.

Не нужно говорить, что мне приходилось отправляться в путь за каждым письмом и стоять в уголке редакторского кабинета, зачастую едва сдерживая слезы. После — сопровождать ответ и стоять рядом с моей девочкой, пока она с плачем прорывалась сквозь холодные строчки. Пытаться в меру сил утешить ее, подарить немного надежды и, едва ворочая крыльями, словно по отвесной скале, взбираться навстречу высотам.

После долгих лет и нескончаемых попыток нашелся наконец и «наш» редактор. Нельзя сказать, что нам сразу стало легче: ведь сборник никому неизвестной поэтессы покупали единицы... Но постепенно, год за годом, книга все же распространялась. Она не подняла шума в газетах, ее не выдвигали на премии, но многие люди, кому она попала в руки на закате лет, были благодарны «двум неизвестным авторам». Да, моя девочка написала в предисловии, что сборник создан двумя авторами, пожелавшими сокрыть имена под общим псевдонимом.

Я так и не понял, догадалась ли она обо всем или же приписывает часть авторства памяти обо мне... Но главное ведь не в этом. Главное в том, что останется далеко внизу, когда нас самих там уже не будет. Главное в строках, которые стиснут сердца человеков щемящей болью, пробуждая их от дурмана пошлости. Главное в том, что эти строки намекнут алчущим правды о просторах, где ее можно найти.

...Тысячи жизней мы блуждаем по паутине дорог, переливающихся одна в другую. Тысячи жизней мы проводим в погоне за ускользающими миражами. Тысячи жизней мы мечемся между болью и наслаждением, избирая для своих чувств объекты, все более возвышенные.

Какой смысл найдем мы в этом, если так и не научимся писать на жизненных перекрестках простые слова, рожденные в самых глубинах сердца? Если не научимся оставлять их, с улыбкой шагая дальше, и чувствовать, как тепло преумножается в других сердцах, освещая другие лица — людей, которые в усталости и печали увидели однажды надпись в придорожной пыли: «Верь. Ничто не напрасно». Прочли ее и перевели взгляд к сияющим просторам — где Сонмы Ангелов, как один, поют о Свободе. Где Солнце обнимает, словно любящее Существо... и куда все мы, рано или поздно, устремимся из того лабиринта, выхода из которого на земле нет[2].

Дом

Колеса машины размеренно перемалывали черную полосу шоссе. Словно зубья камнедробилки, разбивали они мир на многочисленные осколки, один за другим отбрасывая их в зеркала заднего вида. Настоящее было очерчено салоном машины. Все, что простиралось вовне, относилось либо к воспоминаниям, либо к тому, что однажды станет воспоминанием.

Холодный октябрьский ветер продувал салон запахом прелой листвы, пропитывал им рубашку и волосы... Я намеренно открыл окна в попытке сродниться с дорогой, наполниться ей... И хотя каждый поворот был знаком мне, я все так же не понимал, куда приеду на этот раз — в мое будущее или же в мое прошлое.

Мотор рычал, гудели покрышки...

Говорят, в путь уводит одно из двух желаний — достичь любимого места или же уйти из ненавистного... Лишь один раз я уезжал этой дорогой, горя желанием первым... Я был молод, оставляя позади маленький поселок, стоящий на окраине цивилизации, я стремился забыть его и маленький дом на его окраине. Я захватил с собой лишь мамину улыбку и чемодан с нотами, который прижимал к груди, словно невероятное сокровище.

По истечении долгих лет, исполненных надежд и разочарований, я вернулся этой же дорогой — словно побитый пес отполз я к родимой будке...

Но снова уходил я из родительского дома, все более исполненный решимости и зрелых мыслей, и раз за разом возвращался назад — опустошенный и отчаявшийся.

Скрип шин... старые ворота, в которые уперся капот машины. Серый сумрак вечера.

Сколько раз я приезжал вот так? Сколько раз глушил мотор и сидел в тишине, слушая, как новые поколения наивных сверчков разучивают собранные родителями партитуры?

Темнота прихожей, затхлый воздух давно не проветривавшихся комнат... скрип двери в спальню. Щелчок ночника, застеленная во время прошлого визита кровать. Комок в горле: вот я снова дома. Шорох сырого одеяла, которое я натягивал на голову вместе с тяжелым, пахнущим плесенью сном.

В первую ночь меня будил озноб: почти все мои возвращения попадали на конец осени. Второе одеяло помогало плохо, и даже после того, как я заворачивался в кокон, дрожь продолжала накатывать, словно была одной из волн шумящего за окном моря...

Я засыпал, когда начинало светать.

Серое утро долго огибало мою тревожную дрему... Словно осторожные порывы ветра покачивают желтый лист на голой ветке — так же утренний свет поскрипывал дверьми в мое сознание.

Около девяти я заставлял себя сползти с кровати и, кутаясь в одеяла, пробирался на кухню. Пока из крана сбегала застоявшаяся вода, я разжигал газовую духовку и тянулся к ней — озябший путник, греющийся возле призрачного цветка болотного пламени. Шипел газ, тепло вяло растекалось по телу...

В конце концов, я ставил на конфорку чайник и к одиннадцати отправлялся в подвал, чтобы включить газовый котел автономного отопления.

С чашкой, термосом чая и несколькими одеялами я выходил на веранду... По-прежнему кутаясь в одеяла, усаживался в кресло-качалку.

Медленно ползли по полу тени от оконных рам, лучи солнца усыпляли мысли... Словно крупный желто-красный снег, опадали на землю листья акации.

Я сидел в кресле и смотрел в пустоту сквозь покрытые пылью стекла. Сколько не было меня здесь? Сколько выдержала моя вера на этот раз? Я медленно наливал чай, а солнце с улыбкой вдыхало свет в клубки пара. По-осеннему взволнованно шумело море.

К часу следующего дня я вылезал из кровати и брел на кухню. Замечал, что полки заставлены упаковками галетного печенья, банками сгущенного молока и консервированного джема, которые я накупил в прошлый заезд. Вертел в руках записку, вложенную между ближайшими к выходу банками: «Все образуется». Ставил чайник на огонь, делал бутерброды из печенья и джема. Шел на веранду и, кутаясь в одеяла, наблюдал, как стадами мигрирующих улиток ползут по полу тени.

К концу первой недели я перетаскивал кресло в беседку под акацию, а перед сном начинал прогуливаться по двору. Ниже щиколотки ноги утопали в покоящихся на земле листьях. Садящееся солнце играло бордовым на листьях, все еще не опавших. Когда шли дожди, я вновь перебирался на веранду и смотрел, как мчатся по стеклу юркие капли.

Если я просыпался рано, то часами бродил по туманным тропинкам, петляющим между деревьями недалекой рощи. Я любил проходить рощу насквозь, до самого обрыва, где присаживался на поваленное дерево и смотрел, как из серого моря медленно поднимается солнце.

К середине второй недели я отправлялся в магазин. Устав от бесконечных галет и сгущенки, накупал много фруктов, овощей, просил самый свежий хлеб. Долго бродил по поселку в поисках домашнего молока. Люди узнавали меня, радостно смеялись, хлопали по плечу... Все они думали, что я приехал в отпуск... Я тоже узнавал многих, улыбался и хлопал по плечу в ответ. На вопрос о состоянии дел снова отвечал улыбкой и спрашивал, где бы разжиться молочком.

Домой я приезжал совсем в другом настроении и, проходя по комнатам, впервые замечал, какие же они запыленные и неубранные. Этот вечер я позволял себе провести в раздумьях и радости от ужина из свежих продуктов, однако следующее утро начиналось с поисков ведра для воды и тряпок.

Весь день я мыл полы, стирал пыль с мебели, выбрасывал на улицу поселившихся в углах комнат пауков... И вечером, сидя на веранде с чашкой горячего чая по-английски, я думал, почему снова, как и раньше, я не мог заставить себя прикоснуться лишь к одной комнате... От этой мысли сердце замирало в груди, пропускало несколько тактов, а затем с силой ударяло, словно торопя поспешить в завтра. И во время вечерней прогулки я не мог думать ни о чем, кроме все быстрее стучащего сердца.

Этой ночью, как и в первый день, у меня получалось уснуть лишь под утро.

И вот я стоял перед ним с ведром и тряпкой. Смотрел на него, ничего не слыша от бьющейся в ушах крови. Ведро с грохотом откатывалось в угол, разливалась по полу лужа воды... Но, словно картинка для слепого или созвучие для глухого, это было не важно для меня. Темный лак... пыль на лаке, серая в свете льющихся из окон лучей. Прикосновение... такое несмелое прикосновение к тому, что жило в сердце всегда. Поскрипывание лака под пальцами...

Медленно я шел вокруг, поглаживал его, чувствуя, как от этих прикосновений в животе становится пусто и холодно.

Я был менее смел, нежели юноша на своем первом свидании. Я был смиреннее грешника, прощенного Господом за единственную добродетель.

И вот — я решался присесть за него. Я решался приподнять крышку и, затаив дыхание, коснуться клавиш. Тело исчезало... мысли исчезали... исчезала даже пустота в животе — оставалось лишь ощущение прохлады на кончиках пальцев. Что могло сравниться с этим?

Хриплый вздох покидал мои легкие... Плавно и очень осторожно я поглаживал клавиши.

Аккорд... такое положение пальцев должно было извлечь аккорд... но я не решался. Пальцы поглаживали клавиши, скользили по ним...

Чуть резче, чуть смелее... И призрачная музыка звучала лишь в моем сознании. Я узнавал балладу, которую нашептывали мои пальцы: я любил играть ее на втором курсе консерватории... Как интересно, что теперь на ум пришла именно она.

Каждый раз, когда иссякали силы, позволявшие мне обходить эту комнату стороной, я словно терял себя. Все, что обрел я за время отдыха в родительском доме: беззаботность, умение следить за движением теней на веранде, терпение, с которым я ждал на крутом обрыве восхода солнца — все это растворялось в отражении, которое видел я в крышке покрытого пылью пианино. Я не мог противиться больше — так человек, долгое время созерцавший красоты подводного царства, рано или поздно позабудет о них ради одного-единственного вдоха соленого и полного брызг воздуха.

Музыка была моим воздухом. Концерты Моцарта пахли, словно громадный ромашковый луг в июльскую жару; сонаты Бетховена приносили аромат моря — в них затаился мерный шепот прибрежных волн и неповторимый йодистый запах водорослей. А ноктюрны Шопена всегда пахли для меня прелой листвой и дождливой осенью. Как знать, может поэтому, присаживаясь за пианино после своего длительного отдыха, я замечал, что пальцы беззвучно играют что-то именно из Шопена.

Я едва заметно улыбался себе, прикрывал глаза... Так проходил час, другой... Время терялось в безграничности несотворенного... сотворенного, но не извлеченного... извлеченного, но не слышного... слышного, но одному лишь мне. Неужели я действительно терял себя? Но кого же в таком случае я находил?..

Я вздрагивал, словно от удара, вслушивался, не веря своим собственным ушам: дребезжащая нота догорала в тишине комнаты. Стройная партия смолкала в моей голове, оставалась одна лишь эта нота.

Очень долго после того, как звук растворялся в пыльной тишине, я продолжал неподвижно сидеть — словно католик возле статуи Девы Марии, которая вдруг улыбнулась ему нежной, неповторимой улыбкой. А потом я осторожно прижимал клавиши аккорда... чуть сильнее... Я практически видел, как в глубине фортепианного механизма молоточки медленно, миллиметр за миллиметром, приближаются к струнам. И вот... Аккорд.

Я сглатывал пересохшим горлом и трясущимися руками опускал на клавиши крышку. На сегодня все. До завтра осталось недолго.

Весь следующий день я настраивал фортепиано, и когда приходил вечер, я трепетно зажигал свечи. Заранее надев концертный фрак, я улыбался огонькам, радостно пляшущим на сверкающей полировке.

Я играл всю ночь, до самого утра. Я играл Прокофьева и Корсакова, Равеля и Шостаковича, Шопена и... конечно же, Шопена. Мои пальцы порхали над клавишами, словно стайки влюбленных бабочек, и звуки разносились по всему дому, который так сильно осунулся со дня смерти мамы. Вспоминалось, как в юношестве я часто стоял у приоткрытой двери и, наблюдая, как она играет, задавался вопросом — почему, будучи столь талантливой, она даже не пыталась добиться признания? Однажды я спросил ее об этом, но она лишь улыбнулась... и пододвинула ко мне чашку с душистым чаем.

...Вставая из-за фортепиано утром и гася свечи, я думал о своей маме.

Всю следующую неделю, изо дня в день, я играл на фортепиано... Постепенно произведения классиков смешивались с моими собственными импровизациями и небольшими пьесами. Вспоминались консерваторские сочинения, написанные во времена влюбленности и надежд, и те, которые я писал, тоскуя о море, всем сознанием возвращаясь к лесу, обрыву и поднимающемуся из седых волн солнцу.

Я был столькими людьми одновременно, и каждый, кем я был, когда-то жил, чтобы в конце пути стать мной. Медленно, день за днем, я проживал надежды и мечтания этих людей; не спеша наблюдал, как в призрачных портретах прошлого все больше проявляются мои собственные черты.

В такие моменты я выходил в беседку под спящую акацию с термосом, одеялами и чашкой и, глядя в себя, думал обо всех этих людях. Многие из них были в чем-то лучше меня... Почему же я позволил им уйти, разменяв способность верить на технику беглости пальцев?..

Наверное, в попытке уйти от ответа я примечал, как сильно покосился привалившийся к дому сарай, как выцвела краска в комнатах, как обильно усыпан двор опавшей листвой.

Я выносил листья и скопившийся на клумбах мусор, я вымывал окна и красил комнаты дома в самые светлые цвета, а когда приходила весна, чинил крышу и приводил в бодрое состояние привалившийся к дому сарайчик. Штукатурил стены дома, сажал на клумбах неприхотливые цветы. Платил по счетам за газ, воду и электричество... Накупал джема, сгущенки и галетного печенья. Писал себе записку и вкладывал ее между двумя банками. Почти неделю оттягивал момент отъезда.

И потом, стоя на холме рядом с ворчащей машиной, я думал: а зачем мне, собственно говоря, уезжать?.. Ведь именно здесь я счастлив. Я думал о мечтах вырваться на «большую сцену», о грохоте аплодисментов... Но эти мысли почему-то растворялись в шуме по-весеннему поющего моря. Я думал обо всех людях, которые когда-то верили в меня, и всех тех, которые в меня не верили... Но перед глазами появлялись огоньки свечей, радостно танцующие на полировке моего любимого пианино.

И, садясь на переднее сиденье, я все чаще глушил мотор, сквозь ветровое стекло разглядывая ухоженный дом и зеленеющую рощу, обрывающуюся у моря поваленными деревьями.

А потом я поворачивал ключ и уезжал, не понимая себя и досадуя, но не в силах что-либо переменить. Я несся по дороге, и воздух пропитывал мои волосы запахом цветов и едва распустившихся листьев... И хотя я знал каждый поворот дороги, я все так же не представлял, куда она приведет меня на этот раз — в мое прошлое... или же в будущее.

Тень Судьбы

Скажите, вы верите в судьбу? Верите в то, что, придя в этот мир, мы всю свою жизнь двигаемся по размеченной лишь для нас дороге?.. Верите в то, что никогда мы не сможем свернуть?

Я слышал, что об этом рассуждали лучшие умы мира, рассуждали с юмором, рассуждали серьезно и рассуждали с пафосом... да только без толку, без малейшего намека на истину. И я вынес из этих размышлений лишь простую уверенность, что мне не хотелось бы верить в судьбу. Ведь если она все-таки существует, то моя жизнь превратится в грубую и нехорошую шутку высших существ, которые сплели вместе невидимые нити пролетевших мимо дней.

Я родился в богатой семье. Наверное, даже в слишком богатой для такой сорвиголовы, как я. С самого детства, буквально с того самого момента, как я научился ползать, ко мне был приставлен один из слуг-дворецких, который ходил за мной по пятам и держал мое деструктивное естество ребенка подальше от китайских ваз и японского фарфора. В случае необходимости он, не церемонясь, оттаскивал меня от очередной реликвии буквально за шкирку; наверное, поэтому мне всегда хотелось зарычать на него по-звериному да побольнее вцепиться в его руку, когда он сюсюкал со мной в присутствии взрослых.

Кстати о взрослых — они всегда были страшно занятыми людьми, у которых никогда не хватало времени просто посидеть со мной на диване, не говоря уже о том, чтобы в кои-то веки приласкать меня. А так как игры моего надзорного можно было охарактеризовать названием «Нет счастья в жизни», то с самых юных лет я рос нелюдимым.

Нет, конечно, меня кормили, за мной ухаживали, за мной убирали, но, что бы я ни делал, я всегда чувствовал себя лишним в этом доме — чем-то вроде несуразной мебели, эдакой тумбочкой на колесиках, которую, ко всему прочему, от фарфора нужно держать на расстоянии.

Таково было мое место в старом и угрюмом особняке, который я так и не научился звать домом.

Когда я только начал вступать в пору осмысленных мыслей и веселых игр типа «разбей окно» или «утащи грабли садовника», наш старенький особнячок отколол самую дурацкую из всех шуток, которые только может сыграть жилище со своими обитателями. Шутить он начал где-то около полуночи, а к утру сгорел до основания. Из взрослых (я так и не смог заставить себя звать их иначе) не выжил никто.

Я сильно перепугался тогда — глупый малыш, впервые столкнувшийся со смертью и ужасом в самом неприкрытом обличье... Наверное, так сильно я не пугался больше в своей жизни ни разу. Я бежал, не разбирая дороги, ночевал в подворотнях, страшился показаться на улицу днем; я почти сошел с ума и лишь на пятый день начал понемногу осознавать происходящее. Утром шестого дня я вернулся к еще не остывшему пепелищу... и первым, кого я встретил, был мой надзиратель, выживший по глупому недочету теории вероятности.

Вам может показаться, что в таком маленьком и чистом сердечке, как мое, не должно было хватать места для ненависти, но его хватало. Наверное, потому что и ненависть у меня была такой же — маленькой и чистой. Как показала моя жизнь, ненавидел я дворецкого не напрасно: лишь завидев меня, конвоир заорал, приказывая убираться прочь, наградил парочкой увесистых оплеух и дал зверский пинок под зад. И я, грязный и заплаканный, побежал прочь, рыдая и не веря в происходящее.

Сейчас, многие годы спустя, я понимаю, что объяснение такому странному поведению дворецкого вмещается в одно-единственное слово: «Завещание». Никому не нужны сотоварищи, когда дело доходит до дележа денег. Конечно, мой конвоир сильно рисковал, но ему повезло: после всего произошедшего я не мог издать ни единого звука в присутствии взрослых — не мог даже заскулить, как самая настоящая бездомная собака. Ко всему, перед пинком, корыстолюбиво-предусмотрительный дворецкий сорвал с моей шеи платиновый медальончик с данными обо мне. Именно так я попал в приют, где содержались подобные мне малыши — грязные, нищие и бездомные.

Из приюта я сбежал, как только начал вступать в пору юношества: мне надоели постоянные побои воспитателей и обстановка всеобщей вражды среди тех, в ком я надеялся найти друзей. Конечно, в приюте кормили и хоть изредка позволяли купаться, но это было все, чем это заведение отличалось от полуобезумевшей своры диких собак, умело стравленных погонщиками.

По вольным улицам, где «хватай-беги-ешь-спи» было официальной религией, я бродил недолго... сами знаете, куда ведут такие дороги. Мне повезло, и я попал в армию. В то время как раз начиналась бог знает какая по счету война, в которой моя страна пыталась наставить на путь истинный весь остальной мир.

Это была ужасная война — как все войны, глупая, и как все — жестокая. Меня распределили в саперное подразделение... если его можно так назвать: не умея обезвреживать взрывчатку, мы должны были просто найти ее и сделать все возможное, чтобы ни один солдат, нагруженный амуницией, не влез в нее ногой.

Таких, как я, было двадцать во взводе, и нас всегда пускали впереди колонны для обеспечения быстрого и относительно безопасного прохода. Любой ценой.

На моих глазах погиб не один мой собрат-миноискатель, разорванный на части взрывом, обезображенный настолько, что тела, как такового, не оставалось. До сих пор мне снится это по ночам: вспышка — резкая, как удар по нервам, — и следом за ней оглушающий грохот. И брызги, разлетающиеся вокруг, — словно соленая волна налетела на пирс... соленые алые брызги...

Не обошлось на этой войне и без настоящих ужасов — я думал, что сойду с ума, когда на мине подорвалась та, кого я успел полюбить. Наверное, это было проклятием — жить, в то время как все тобой любимое умирало... Может, это как раз и была моя судьба — страшная и жестокая.

Конец войны я помню плохо. К тому дню из старого состава взвода остался я один. Бог его знает, что это было, наверное, просто везенье. Хотя те немногие, кому я рассказывал о своем прошлом, называли это судьбой — той судьбой, верить в которую мне так не хотелось.

Возвращение домой было для меня бесконечно-длинной погрузкой в громадные транспортные самолеты в огромном аэропорту далекого города, долгим гудением моторов, дозаправками на военных базах, добела раскаленных безжалостным солнцем. Потом были десятки пацифистов, столпившихся с плакатами за полицейским кордоном. Были крики и плевки, ругань полицейских, вовсю орудующих дубинками, была тряска крытых армейских грузовиков, которыми нас перевозили.

А еще позже я, наверное, как особо одаренная личность попал на один из секретных объектов, где меня заставляли искать мины на искусственном минном поле, предварительно вколов какую-то дрянь, от которой мне хотелось стошнить, начать кататься по полу или же сесть на задницу и во все горло завыть на луну. Но, ломая свою суть, я искал мины, как собака Павлова, усвоив, что противиться рефлексам, выработанным в тебе сильными мира сего, неразумно.

Еще чуть позже я заметил побочные действия инъекций и понял, что если не выберусь отсюда как можно скорее, то быстро сыграю в ящик.

Двух охранников я убил, когда меня вели на очередной сеанс «миноискательства». Я бросился на них неожиданно, в полном молчании, лишь покрепче стиснув зубы. Еще двоих я покалечил около контрольно-пропускного пункта базы. Бедные солдатики даже попытались подстрелить меня, повидавшего такое, что в пару секунд свело бы их с ума.

Наверное, мне повезло, что армия не заинтересовалась моей смертью и никто не стал искать меня... Наверное, повезло... хотя, если подумать, это могла быть и судьба.

Оказавшись на воле, я вновь столкнулся с вопросом выживания: ведь все, что я умел делать, так это искать проходы в минном поле. Попробуйте ради интереса найти поблизости хоть одно минное поле — и вы поймете, что я остался без куска хлеба.

Я воровал... я удирал со всех ног, зажимая в зубах кусок мяса с прилавка, или же булку, которую в обычных семьях подают к чаю. Я бродил по помойкам, выкапывая среди отбросов хоть что-то съедобное... До кровавой пены на губах я дрался с другими бездомными за право первым осматривать мусорные баки в кварталах богачей.

Хуже всего приходилось зимой: в подъездах домов не отогреешься, потому что жильцы могут и кости переломать, а опять убивать или калечить мне совсем не хотелось... даже защищаясь. На улице зимой спать нельзя, так как утром можно и не проснуться вовсе. Хорошо было, когда удавалось найти кучу не убранных с осени листьев и устроить в них некое подобие берлоги... Такие зимы проходили практически без проблем — постоянный насморк не в счет. Но удавалось это вовсе не часто: наш мэр получил свое кресло исключительно за слезную клятву держать город в чистоте. Многим это нравилось, а я трижды болел воспалением легких... Хорошо, что, кроме врагов, у меня были и друзья, иначе я давно бы уже окочурился.

Когда я болел последний раз, меня перетащили к одному отшельнику, вырывшему себе в лесах настоящую землянку... Он многое рассказал мне о травах. И о Судьбе. Да и много еще о чем. Но с тех пор один вопрос не дает мне покоя: если судьба — это воздаяния за прошлые грехи, что же я умудрился натворить до рождения, чтобы заработать такое?..

Очень часто я брожу теперь по городу, наслаждаясь последними днями осени, наслаждаясь теплым солнышком перед приходом холодов. Наверное, эту зиму я переживу у отшельника: ведь еще о многом нужно поговорить — а потом... Потом я пойду куда глаза глядят в надежде понять то, что станет для меня единственной правдой — той правдой, которую я уже почти чувствую кожей. Ведь я на самом деле выстрадал ее.

А пока... пока осень, улица и спешащие мимо меня люди. Некоторые останавливаются напротив, у хлебного ларька, и тогда их глаза отрешенно скользят по мне... прямо, как у этой девушки сейчас, — того и гляди, сморщит свой носик в гримасе отвращения. Хм... да я и сам знаю, как выгляжу: одно ухо наполовину оторвано, другое — сломано в драках, постоянно воспаленные глаза и свалявшаяся шерсть — вряд ли во мне можно узнать ту чистокровную немецкую овчарку, которой я был рожден в этот странный мир. В этот страшный мир... и какой-то еще. Я знаю, что должно быть еще что-то, кроме страданий и боли... может, именно это я и отправлюсь искать следующей весной...

Я вздохнул и положил голову на переднюю лапу. Светило солнце, было тепло, и моя верхняя губа чуть вздернулась, обнажив желтые, старые, но все еще крепкие клыки. Девушка напротив купила хлеб, вновь пробежала по мне взглядом, и, Бог знает почему, ей показалось, что я улыбаюсь.

Я сонно прикрыл веки. Улыбаюсь... Да разве могут собаки улыбаться? Я снова вздохнул и устроился поудобнее — наверное, нет. Ведь для этого нужно иметь немного больше, чем есть у нас. Для этого нужно быть людьми.

Светило солнце, было тепло, и ветерок ласково гладил мою потрепанную шерсть. Было хорошо, и, проваливаясь в дрему, я посапывал, словно маленький щенок. Мимо спешили люди, но они совсем не интересовали меня: ведь я уже спал.

...А люди спешили по улице, и некоторые равнодушно скользили взглядами по большой бездомной овчарке, лежащей на лужайке у самого тротуара. Многим собака казалась несчастной из-за худобы и потрепанной шерсти, но были и другие — замечавшие широкую улыбку, освещавшую ее физиономию. И глаза таких людей теплели, и они на мгновение замедляли шаг. Но потом все возвращалось на круги своя, и люди спешили дальше.

Вперед.

Как им самим казалось.

1431

Мы стояли напротив.

Солдаты не могли решиться.

Уже заходило Солнце.

...— Муж мой, я приготовила рис, — обычно говорила жена на закате.

Я вставал с земли и шел ужинать. За столом сидели мы с ней и дети. Мы любили друг друга.

Поля риса простирались вокруг, и с раннего утра мы принимались за работу. Вечером мы приходили с полей уставшие. Жена варила рис, а я брал в руки мотыгу и представлял, что это меч. В деревне меня прозвали сумасшедшим, но я верил, что во мне живет душа самурая. Чем он заслужил кару родиться крестьянином, я не знал. Главное, чтобы он не забывал о своем прошлом.

С меча капала кровь.

Звенел прощаньем щебет птицы.

Ветер шелестел в травах.

...Несколько раз через деревню проходили самураи. С низким поклоном я подходил к каждому. Никто не заговорил со мной.

Однажды мимо нашего дома шел слепой старик. Жена дала ему риса и пригласила отдохнуть. Перед тем, как уйти, старик сжал мою руку и наказал верить сердцу.

Вечером я взял в руки мотыгу. Сердце сказало, что это меч.

Во взглядах был страх.

Звенели струны нервов.

Меч парил, словно птица.

...Сегодня, когда мы пришли с поля, на деревню напали каратели. Я взял мотыгу и ударил, потом подобрал меч. Каратели окружили меня кольцом, я сражался сердцем. За кольцом карателей рыдали жена и дети: они понимали, что я защищаю их. Задевшие меня удары были словно жгучие лучи солнца. Солдаты бросались в бой.

Потом их стало меньше: я убил больше десяти. Мое тело было иссечено, но дух воина управлял мечом. Солдаты уже не бросались на меня: им было страшно. Когда умерло еще пять, они замерли в смущении.

Их командир, нанесший мне опасные раны, вышел вперед.

Он вложил меч в ножны и преклонил голову.

Я не мог ударить безоружного. И меч из руки выпустить не мог: меч был мне опорой.

— Мы сожжем деревню, — сказал мой противник, — но не тронем ни одного человека. Сегун Есинори приказал жечь и убивать непослушных крестьян. Твоя деревня не заплатила должного. Но ты заплатил сполна.

Я опустил меч к земле. В голове мутилось. Разве я защищал деревню? Деревню защищало сердце. Я лишь прославлял его Голос.

Лезвие зазвенело о доспехи погибших; руки отпустили меч. Сердце звало к себе.

И я пошел.

20.08.2005.

Рассвет

Тихо шуршат волны. В небе разгорается заря. Песок прохладен и тверд, как будто он слегка подмерз за ночь. Звезды еще мерцают в небесах, и, несмотря на подбирающееся к небосклону солнце, все еще видна луна. Едва слышно шелестят ивы, чьи ветви опускаются вниз, как распущенные волосы девушки. Тихий бриз нашептывает что-то совсем рядом, ласково треплет по плечу и гладит волосы... нежно прикасается к коже. Возникает такое чувство, будто рядом есть кто-то нежный, ласковый и тактично-невидимый. Хотя... бывает ли такое?.. Честно сказать, даже и не знаю. В невидимом слишком много загадочного, и только ветер для меня исключение. Он никогда не мешает. Даже сейчас.

Ночная темнота сменяется серым светом сумерек, судьба которых — быть вспоротыми острыми, как лезвия, лучами солнца. Блеклый свет освещает мои руки, мольберт с холстом и краски, лежащие на прибрежном песке. Я давно мечтал написать рассвет. Я мечтал написать не розовую полоску над горизонтом, но яростную вспышку света, изгоняющую ночных демонов; стремительный полет солнечных лучей, гасящих звезды; все то, от чего замирает дыхание... Я мечтал перенести на холст эти чувства с самого первого мазка, сделанного мною, с того времени, когда я написал свою первую картину.

Но и сегодня Рассвет у меня не получится. Я вздыхаю. Легкая ладонь, такая знакомая и любимая, опускается на мое плечо. Легкое дыхание касается моих волос... в который уже раз за эту ночь. Я грустно улыбаюсь и кладу свою ладонь поверх ее. Она чувствует себя виноватой, очень виноватой. Хотя, я думаю, что напрасно: ведь каждому человеку приходится что-то выбирать в водовороте жизни — всегда, каждый день, каждую секунду. Конечно, не всегда наш выбор правилен, но я не хочу думать об этом сейчас: слишком уж больно станет мне... может, даже больнее, чем ей.

Сегодня вечером я все еще ничего не знал. Мы сидели на скамейке недалеко от реки и слушали вечернее спокойствие... и лишь к полуночи она сказала, что выходит замуж и уезжает за рубеж. Я долго молчал. Потом сказал, что рад за нее, а она расплакалась в ответ и оправдывалась сквозь всхлипы, оправдывалась перед самой собой...

Всю ночь она без слов просила у меня прощения — каждым своим движением, вздохом, шелестом своих волос. Мне это было невыносимо. Я придумал, что именно сегодня собирался нарисовать рассвет, и мы пошли к моей хижине на берегу...

Мы сидели и молчали. Иногда я что-то спрашивал, но в ответ она просила меня не говорить глупостей. Я улыбался и устало замолкал...

Еще ночью она спросила, как я буду жить дальше. Я пожал плечами, забыв, что она все равно меня не видит. Еле удержался, чтобы не выкрикнуть в отчаянии, что это не я бросаю ее. Но промолчал и страшно обрадовался темноте, которая спрятала мои слезы. Сказал, что хочу в ближайшем будущем устроить выставку картин.

Глупая, совершенно глупая попытка удержать ее. Она ведь точно знает, что в ближайшем будущем я признан не буду. Она читала рецензии.

«Не знаю, может, ОНИ и правы... — говорила она вечность назад. — В твоих работах ДЕЙСТВИТЕЛЬНО слишком мало техники и слишком много эмоций. Это ведь не мои слова, так говорят многие...»

«Твои картины хороши, но в них есть нечто, меня пугающее. От них сложно отвести взгляд... начинает казаться, что ты часть картины и на тебе лежат все эти чувства, эмоции, мысли. А ведь это неправильно, — в голосе пустота и усталость, — картина должна нравиться, но должна оставаться вне нас».

Она верила чужим словам. Моим — нет. Все это было очень давно. Все это было в те времена, когда я всерьез надеялся, что меня признают, а она — что сможет перенести тяготы и остаться со мной... Как же мы оба заблуждались... Но поняли это почему-то совсем недавно.

Ее рука на моем плече... Ощущение вины, просачивающееся сквозь ладонь. Боль в звуке ее дыхания. Немое «прости»...

И в самом деле, как я буду жить дальше? Нелюбимая работа, пожирающая все время между выходными, невозможность зарабатывать на жизнь тем, что любишь... Цель в жизни, которую никто, кроме тебя, не видит... полное одиночество, которое началось в день, когда ее увидел я...

Мне хотелось плакать, и я знал, что слезы будут. Как всегда, они придут тогда, когда от них не будет никакого облегчения... Как всегда, они принесут с собой всю тяжесть скопившихся в груди воспоминаний. Как всегда, я буду ненавидеть их. Их, и себя...

Она же... Ей больно. Ей больно за себя, и за меня тоже. Ей больно за то, какие страдания мы причиняем друг другу самим своим существованием. Она страшится того, что может ожидать нас в будущем.

Я знаю, что стоит ей сейчас остаться — и она останется. Но еще более четко я понимаю, что счастлива со мной она не будет. Любовь и счастье не всегда одно и то же.

«С любимыми не расставайтесь...

С любимыми не расставайтесь...

С любимыми не расставайтесь...

Всей кровью прорастайте в них», — проговорил я уже под утро.

Она окаменела, а ее руки стали ледяными. В ту секунду я подумал, что ее больше нет.

«Прости», — сказал я.

Она сидела и молчала.

«Наверное, ты хочешь, чтобы я умерла...» — прошептала она наконец.

«Да нет, — ответил я так же тихо, — конечно, нет. Я хочу, чтобы ты жила...»

Конечно, и я смогу как-то жить дальше. И постараюсь не забыть ее такой, какой видел в своем сердце, когда тайком писал ее портрет.

Разве можно желать зла любимым?..

Я вздыхаю и легко пожимаю ее руку.

Заря... Наверное, ей пора.

А мне... мне ведь еще нужно написать Рассвет.

02.06.1995.

Клетка Ангела

 

Я ли сумасшедший, что вижу то, чего другие не видят, или сумасшедшие те, которые производят то, что я вижу?

Лев Толстой.

Этот парень появился на нашей стройке в один из дней позднего мая, когда сочная зелень наполняла воздух благоуханием и свежестью.

В первый раз я натолкнулся на него взглядом около полудня — он стоял возле забора из сетки и во все глаза смотрел на строящийся храм. Был он бомжеватого вида, с грязными нечесаными волосами, одетый в ветхие джинсы и турецкий свитер, которые носили разве что в начале девяностых. В общем, выглядел как самый настоящий бродяга... И лишь его взгляд — открытый и полный восхищения — никак не вязался со всем остальным. Надолго моего внимания он не привлек: водоворот стройки не оставлял свободного времени даже в выходные.

День уже клонился к завершению, когда я снова увидел его стоящим на том же самом месте. Немного настороженный, я подошел к парню... он не замечал меня, глядя на купола храма, совсем недавно водруженные на свои места.

— Тебе чего? — спросил я тихо.

Его взгляд медленно оторвался от стройки за моей спиной и нерешительно сфокусировался на мне. Словно приходя в себя, он некоторое время хмурился, а потом улыбнулся какой-то простой, но вместе с тем подкупающей улыбкой.

— Вы тут церковь строите?..

— Это храм вообще-то... Но все же — чего тебе надо?

— Ничего... Красиво.

Парень перевел взгляд за мою спину и улыбнулся.

Я оглянулся... Садящееся солнце сверкало на участках куполов, которые уже покрыли металлом.

— Не спорю, красиво. Но ты все же иди себе... хорошо?

Парень смотрел на храм.

Утром, выйдя из бытовки, я вновь увидел его.

— Если не уйдешь, вызову милицию, — сказал я жестко.

Парень мигнул несколько раз, а потом потупился.

— Не вызывайте, — тихо попросил он, когда я уже разворачивался к бытовке. — Не надо... Я не останусь тут навсегда... Посмотрю немного, как вы церковь строите, и пойду себе...

Этим вечером я уловил его взгляд. В моих руках была чашка с чаем и печенье... в его взгляде — непередаваемая тоска.

— Возьмите меня к себе, — попросил он, когда я снова подошел. — Я буду хорошо работать.

Его лицо было грязное, как и одежда, и лишь глаза, казалось, принадлежали другому человеку.

— Почему не вернешься домой?

— Не получается...

— Ну а родня у тебя должна быть какая-то...

В ответ — отрицательное покачивание головой.

Парня звали Алексеем. По его словам, он был круглым сиротой, и его положение сильно усложняла умственная отсталость.

Он любил чай с печеньем, макароны и консервированные огурцы... И на дух не переносил животную пищу. Работал старательно... не спеша, но вместе с тем без лени. Не любил говорить о своем прошлом, но был благодарным слушателем. На стройке он прижился быстро. Рабочие полюбили его и относились к нему с теплом и сочувствием.

Дальнейшее развитие события получили в середине июня, когда я вернулся на стройку после небольшого отпуска. Был воскресный вечер и, зайдя в бытовку, я увидел мирно посапывающего Алексея. Положив вещи около кровати, я собирался уже вернуться на улицу, когда взгляд, словно магнитом, притянулся к столу. Недоверчиво прикоснулся я к горке древесно-грифельных стружек, осмотрел несколько заточенных карандашей... взял в руки кусок оберточной бумаги, небрежно оторванный от рулона... долго смотрел на него, не в силах поверить тому, что увидел на нем: мои уши практически услышали рев тысяч человеческих глоток... ругательства римских легионеров, копьями сдерживающих натиск еврейской толпы... надменную речь Пилата... и... прерывистое дыхание Человека, Чье возвращение в Обитель Отца состоится так скоро...

Когда я повернулся к Алексею, он уже не спал... Его взгляд выражал некоторый испуг.

— Я взял карандаши без спросу, — прошептал он. — Простите...

Этим вечером, сидя с ним возле бытовки, я гадал, кем же он был раньше. А когда я уже шел спать, Алексей сказал мне, что раньше был Ангелом, но Господь отослал его вниз.

— Добрый день, — сидящий за столом мужчина безразлично указал мне на стул. — Это вы интересовались историей болезни Алексея Ангела?

— Да, он прибился к нашей стройке больше двух месяцев назад.

Врач сдвинул очки на кончик носа и отложил в сторону ручку.

— Вам было непросто попасть ко мне... зачем это вам?

Глаза у него были уставшие.

— Алексей не кажется мне опасным... Однако он не раз упоминал, что его содержали в психбольнице. Я хочу знать, к чему нужно быть готовым.

— К тому, чтобы привезти его сюда.

Я молчал, врач разглядывал меня поверх очков, а потом сказал:

— Вы думаете, что знаете его... но напрасно. Его шизофрения не дает ремиссий, и состояния маниакального страха и религиозного экстаза могут сменять одно другое по много раз на день...  Если вам не приходилось быть этому свидетелем, то не ищите подобной возможности.

Я нерешительно держал в руках захваченный с собой рисунок Алексея.

— Что это у вас?

— Алексей прекрасно рисует.

Врач взял у меня рисунок, посмотрел немного и отложил в сторону. Вздохнул.

— Алексей действительно хорошо рисует, — сказал он немного изменившимся голосом. — Мы не запрещали ему рисовать, покупали краски, альбомы... не противились даже, когда он начал рисовать на стенах своей собственной палаты.

Его рисунки действуют успокаивающе на других больных... но только не на него.

Вы должны понять, что Алексей сливается со своими образами. И если он рисует лилии, можете быть уверены, что в этот момент он находится вовсе не возле вас, а в «раю» своего воображения. Возвращения из подобных состояний всегда были и будут крайне болезненны для него, провоцируя возникновение тяжелейших депрессий.

Мы как раз собирались ограничить его занятия живописью, когда Алексей в очередной раз сбежал. Не стану утверждать, что побег явился следствием принятого нами решения, но и отрицать подобную возможность также не стану. Случай Алексея слишком сложный, чтобы утверждать что-то однозначно. Вы знакомы с его верованиями касательно прошлого?

Я кивнул.

— Сам тот факт, как он интерпретирует свою фамилию, говорит о совершенной неординарности данного случая.

Врач некоторое время задумчиво разглядывал меня, после чего открыл один из шкафов и долго рылся среди бумаг. Достал пухлую компьютерную распечатку и прочел:

— Вопрос: где ты жил раньше?

Ответ: на Небе.

Вопрос: как ты мог жить там, если ты человек?

Ответ: когда я жил там, я был Ангелом.

Вопрос: зачем же ты спустился сюда?

Ответ: так решил Господь. Он предложил мне забыть обо всем или помнить. Я выбрал помнить. Тогда Он сказал, что память о Небе не уместится во мне, когда я вырасту. И я попросил сохранить мне детский ум.

Вопрос: но что ты сделал такого, что Господь решил наказать тебя?

Ответ: Господь не наказывал меня. Он послал меня на Землю учиться милосердию и состраданию.

Вопрос: Неужели Ангелы не достаточно знают о милосердии и сострадании?

Ответ: Когда живут на Небе, то достаточно. Но многие забывают, когда сходят вниз. Я часто забываю... поэтому Господь снова и снова посылает меня учиться. Так живут все.

Врач положил распечатку назад в шкаф и снова принялся писать что-то в своих бумагах.

— Болезненная логика Ангела совершенна. Не было такого вопроса, на который не последовал бы незамедлительный ответ. Но, вместе с этим, его мир слишком отличен от нашего, чтобы пытаться совместить их.

— Вам что-то еще? — посмотрел он на меня поверх очков.

— Я... хотел бы посмотреть на рисунки в его палате.

...Лилии крались по зеленой болотистой тине, шелестел камыш... На ветке склонившейся к воде ивы пела птица. Далекий луг освещало полуденное солнце. А надо всем этим полыхало в небесах сияние Храма, покоящегося на чистых; словно снег, белых облаках...

— Постарайтесь не поддаться соблазну поверить в то, что Алексею поможет что-либо, отличное от медицинской терапии, — сказал врач, когда мы прощались.

Мне было стыдно смотреть в его глаза. Было стыдно за него.

...Разговаривая с заказчиком пару дней спустя, я сказал, что у меня есть знакомый художник, который умеет рисовать очень вдохновенные фрески. Рисунки Алексея на оберточной бумаге понравились священнику. Личное общение тоже прошло благополучно. Художник, ответственный за роспись храма, согласился взять Алексея одним из помощников в бригаду маляров.

...Однажды в конце сентября Алексей попросил разрешения выйти в город. Я сказал ему, что он не заключенный и может в любой момент нерабочего времени выходить, куда заблагорассудится... И добавил лишь, чтоб он оставлял записку. Алексей понятливо кивнул, взял со стола ручку и прямо при мне написал записку, после чего с легкой совестью убежал прочь.

Вернулся он поздно вечером, рядом с ним ехал в инвалидной коляске «афганец». Алексей попросил разрешить ему провести ночь в храме и помолиться. Я отозвал Алексея в сторону и спросил, где они познакомились... Алексей ответил, что во сне.

Наутро радостные крики разбудили меня. Выскочив на улицу, я увидел, как наш новоиспеченный помощник маляра катается по двору в инвалидной коляске. Я потребовал объяснений и услышал в ответ, что «афганцу» коляска больше не нужна.

Я долго силился что-то понять из сбивчивых пояснений Алексея. Об особых местах, на которых раньше строились церкви. О том, что сила этих мест увеличивалась чистотой молитв, которые читали прихожане... О том, что если новые церкви отстраиваются на местах старых, то многие страждущие вновь обретают шанс найти утешение. О том, что самая чудотворная молитва — это молитва за другого человека.

Так в строящемся соборе начали появляться люди. Они приходили вечером и просили оставить их на ночь. Далеко не все они обретали исцеление. Многие уходили, зло отмахиваясь от утешений Алексея... Но его полный тепла взгляд провожал каждого.

А потом, когда осень близилась к концу, нас навестили местные бандиты. Они сказали, что нам придется заплатить за то, что мы занимаемся «делом» на принадлежащей им территории.

Не совсем понимая о чем речь, я хмурился, однако их главный пояснил, что лечить людей и не делиться заработком — это нехорошо. Я ответил, что никаких денег мы с больных не берем. Бандиты долго смеялись. Посоветовали найти названную в конце разговора сумму и пообещали приехать дней через семь-восемь.

Следующим утром я поговорил со священником, он обещал помочь... Но к концу недели подошел ко мне и сказал, что никто из «местных» не имеет представления о том, кто приезжал и откуда. Местные бандиты предложили дождаться нового визита «гастролеров» и назначить конкретные место и время для уплаты суммы.

— Пока денег нет, — сказал я, когда из подъехавшего джипа вышло шестеро рослых громил. — Дайте немного отсрочки, я все соберу.

— Да поздно уже, — сказал главный. — Кто тут у вас «целительством» занимается?

Вперед несмело вышел Алексей.

— Поедешь с нами, — и громила повернулся к джипу.

— Стойте, ребята... — я помимо воли заслонил Алексея собой. — Это мой младший братишка, самого его я никуда не отпущу.

— Ну, езжай и ты.

— И сам я никуда не поеду. Я же сказал, что деньги соберем. Если мало, скажите, сколько надо сверху.

Бандит подошел ко мне вплотную и снял темные очки. Его глаза были бесцветными, словно пятно вишневого сока, разъеденное отбеливателем.

— Ты можешь и не ехать, а вот «братика» твоего мы заберем. Понял?

— Нет... не понял.

Подошли двое рабочих.

Я ударил первым, понимая, что переговоры завершились в самом своем начале.

Нас было трое, их — шестеро. У нас была арматура, у них — кастеты. Когда нас стало трое на трое и бандиты увидели, что от собора бегут новые рабочие, раздались короткие, резкие хлопки выстрелов. Две пули ударили в меня, одна — в стоящее рядом со мной дерево. Алексей бросился вперед и заслонил от пистолета остальных рабочих.

— Поедешь с нами, — холодно сказал бандит.

Тогда Алексей замахнулся непонятно когда подобранным ножом, и пистолет выстрелил еще раз. Я видел, как Алексей упал и как по земле покатилась белесая деревяшка, которую все мы приняли за нож. Хлопнули двери джипа, взревел мотор.

В себя я пришел в реанимации. Рядом лежал Алексей. Мы провели без сознания два дня, но все же остались живы. В голове крутились воспоминания о каком-то сумеречном мире, в котором за время нашего беспамятства демон с изъеденными крыльями убил всех приезжавших к нам бандитов, кроме одного, которому велел завершить начатое. По какой-то непонятной мне причине Алексей нужен был этому демону целым и невредимым. Однако что должно было произойти теперь, после того как он получил пулю в грудь, я не знал...

На третий день в палату неторопливо вошел бандит, которого демон оставил в моем сне живым, и передернул затвор пистолета. Я лишь застонал в отчаянии, но в это время яркий свет ударил слева и сверху от меня. Хлопнули громадные крылья, и что-то огненное пронеслось по дуге. Бандит с криком отлетел к стене палаты, съехал по ней и неподвижно затих на полу.

В это сложно поверить, но Ангел действительно светился неземным, мягким и в то же время всеозаряющим светом — будто вместо сердца у него пульсировало миниатюрное солнце. В руке он держал меч, лезвием которого была подрагивающая струя пламени. Медленно разжал он пальцы, и огненное лезвие влилось в окружающее его сияние. Со вздохом подошел он к Алексею и осторожно обнял его.

— Как ты? — тихо спросил Ангел.

— В порядке, — так же тихо ответил Алексей. — После всего произошедшего в голове прояснилось...

— Это потому, что ты многое понял за эту жизнь. Теперь,  чтобы сохранять близость Неба...

— Мне больше не нужно оставаться ребенком, — закончил вместо него Алексей. Потом посмотрел на меня и улыбнулся:

— Видишь, каких друзей посылает мне Господь...

Ангел коснулся моего взгляда своим и тоже улыбнулся:

— Он заслужил эту встречу...

Алексей некоторое время смотрел на меня тепло и печально.

— Ты скоро сюда? — обратился он к Ангелу чуть погодя, и тот кивнул:

— В этом столетии.

Когда погасло свечение, Алексей вызвал медсестер и, указав на лежащего возле стены человека, сказал:

— Он жив. Постарайтесь помочь ему.

Так и заканчивается моя история.

Я пошел к Алексею в ученики, и вместе мы расписываем сельские церкви. Мы не ищем награды, забираем с собой лишь воспоминания о радости в глазах людей.

Я учусь, Алексей учит. Учит, как дышать, чтобы серые клубы печали не наполняли воздух вокруг унынием. Учит, как ходить, чтобы следы, оставленные на пыльной дороге, светились серебряным, а не ржаво-кирпичным. Учит, как думать, чтобы мысли, словно стаи голубей, воспаряли к небу, а не пригибались к земле, словно придавленные булыжниками.

В тот день, когда я осознал, что жить — это значит дышать, ходить и думать так, чтобы не отягощать мир вокруг себя, Алексей разрешил мне готовить краски. Когда-нибудь он доверит мне и кисти. Но уже сейчас я понимаю, что быть счастливым не значит делать что-то особенное, но значит уметь делать по-особенному все.

Я часто смотрю на солнце теперь — на восходах и на закатах — и думаю о сердцах, данных нам, людям... Ведь все преходяще. Пройдет время — и придет для нас черед расстаться с телом, которое в сути своей есть клетка для того Ангела, который живет внутри. Что, кроме света, горящего в сердцах, поможет нам расправить крылья, когда клетка падет? И что, кроме жизни, сможет разжечь в нас этот свет уже теперь?

Я часто смотрю на звезды и размышляю о том времени, когда придет пора уходить туда. Я с улыбкой думаю о душистой траве, на которой лежит моя голова, и о цветах, которые наполняют ночь тонким, чуть горьковатым ароматом; о том, что быть счастливым — это не значит находиться в каком-то особенном месте, а значит уметь видеть каждое место совсем по-особенному.

 Герою, который живет в каждом.

Rever

 

France... Vive la France...

«Прекрасная страна... Чудное вино и красивые женщины», — говорят приезжие. «Long live France», — слышала я от англичан. «Too good for truth», — говорили американцы. «Ich möchte hier Leben», — а это были немцы. Каждый из них ехал во Францию, словно в загородный дом, где можно забыть о проблемах будней и расслабиться в тихой обстановке, будто в кресле у камина. Они приезжали, чтобы восхититься Францией, устать от восхищения и уехать. Словно маленькие дети, прибегали они к тысячелетнему дубу в надежде поиграть на его раскидистых ветвях.

Я француженка, парижанка, хотя в Париже прожила лишь шестнадцать лет из сорока пяти. Конечно, это почти половина, но к зрелым годам не приравнять детство и юность... Свои зрелые годы я посвятила Берси — маленькому провинциальному городку на севере Франции... И теперь, когда я могу осматривать прожитые дни, словно исхоженные тропинки, я смело говорю, что нигде в мире не стала бы собой, кроме как здесь, во Франции, найдя под кроной могучего дуба место для успокоения и размышлений.

Детство я помню слабо. Меня окружала теплота, атмосфера радости и покоя, умело созданная родителями в нашем любимом доме. Теперь, вспоминая детство, я лишь грустно вздыхаю: оно было самым счастливым сном в моей жизни. И если тогда мне казалось, что лепестками фиалок и роз будут устланы все мои дни, то юность стала для меня суровым испытанием.

После смерти родителей, чтобы хоть как-то заполнить образовавшуюся пустоту, я поступила в хореографическое училище. Мне было девять лет, а так как мои одногодки занимались с четырех-пяти, мне, воистину, было над чем поработать...

Я очень много танцевала вне тренировочного зала. Дома, в парке около пруда с лебедями... Я танцевала, слыша доносящуюся откуда-то мелодию или напевая ее сама. Я танцевала, а прохожие улыбались, глядя на маленькое дитя, так сильно мечтающее стать балериной. Одна из школьных учительниц часто интересовалась, как закончился вчерашний матч... она приписывала мою усталость футболу, думала, что изо дня в день я всецело отдаюсь делу побед своего двора. Я хмурилась после подобных вопросов и молчала: несмотря на то, что жизнь стала для меня одной большой тренировкой, успехи мои были гораздо скромнее, чем у подружек по танцам. Хотя подружками ли были они мне? Это позже я получила от одной из них охапку хризантем и записку с поздравлениями, а от троих других — парочку анонимных писем... А тогда... они все были безразличны ко мне: я была для них никто. Они были богинями на Олимпе, которые не опускались до проблем простых смертных... они танцевали в небесах, готовясь срывать звезды, а я никак не могла оторваться от этой грешной земли. Если их я сравнивала с птицами, то для себя не находила сравнения иного, как с жалким червяком, которому лишь трудолюбия было не занимать.

Однажды на тренировке моя наставница Анн Бордье мягко отозвала меня в уголок зала и сказала, вытирая текущие по моим щекам слезы:

— Ты много сделала за эти короткие годы, милая... многому научилась, многое познала. Но куда бы ни лежал твой путь, одним трудолюбием его не одолеешь... Любая балерина, в первую очередь, творец, а для творчества механической работы мало. По своей технике ты быстро сравнялась с ними — она махнула в сторону парящих над полом богинь, в сторону тех, глядя на которых, вы никогда не догадаетесь о кровавых мозолях и стертых лоскутьях кожи... — но, кроме техники, у них есть что-то еще. Что-то маленькое, величиной всего лишь с их крохотный кулачок... но что так сильно бьется у них в груди. Ты же... не обижайся на эти слова, моя хорошая, но ты танцуешь, словно заводная кукла. В твоем танце нет чувств, в то время как истинный танец рождается из чувств — словно цветок из земли. Твоя техника — лишь почерк; содержимое письма — в сердце. Ты должна вкладывать в танец все лучшее, что бьется в тебе, и, воспаряя над землей, ты должна воскресить в себе каждую минуту пути, который привел тебя на сцену. Это нелегко, милая, но лишь то, что создано своей наибольшей болью, один человек сможет завещать другим.

Долго-долго Анн смотрела на меня, и в ее глазах мерцала печаль.

— Знаешь, как давай сделаем, — сказала она наконец. — Ты отдохни с недельку, зайчонок... подумай обо всем... а потом приходи ко мне домой, и мы с тобой что-то обязательно придумаем.

Анн сказала это мягко, почти виновато улыбнулась, и мы с ней расстались.

Я медленно шла домой, мои непослушные ноги двигались с трудом, а в голове совсем не было мыслей. Мир напоминал расплывшуюся от слез акварель. Днями я бродила по осеннему Парижу, наблюдая, как плавно, надолго зависая в воздухе разноцветными сполохами, опадают на землю листья. Мне было жалко их... было жалко их прошедшие дни, которыми они наслаждались... было жалко их сочную зелень, которую выжгли лучи солнца, некогда давшие им жизнь и вот, в конце концов, погубившие... Вечера напролет я сидела у пруда с лебедями, надеясь увидеть ответ в их плавных, величественных движениях, но лебеди плыли мимо, унося с собой отраженное в водах знание. Я встречала солнечные восходы и провожала солнечные закаты... смотрела, как сотни облаков горят в высоком сентябрьском небе, чувствовала, как где-то далеко они проливаются дождями в ответ моим детским слезам... Я понимала, что осталась одна в этом огромном мире, понимала, что нет мне ответов на мои вопросы и сил уже нет, чтобы задавать эти вопросы вновь. Понимала, что одиночество, терниями проросшее из родительских могил, все сильнее душит меня, подавляя всякое стремление жить.

Мне было очень больно, но сил искать спасения не было, и в один из осенних вечеров я решила похоронить самые свои наивные, самые светлые мечты в гробницах из опавших листьев. Осознание собственной ущербности сломило меня сильнее, чем это сделали бы сотни едких насмешек... Слезы постоянно стояли у меня в глазах, и я ничего не могла поделать с собой: ведь до дня, когда в пыль изржавеет запечатавший мое сердце замок, все так же оставалась вечность.

Конечно, Анн опечалилась принятому мной решению, но опечалилась оттого, что за прошедшие годы успела привыкнуть ко мне, наверное, успела даже привязаться к моей непосредственности и откровенности, успела полюбить мои скромные успехи, сопровождавшиеся моей вечно недовольной мордашкой. Мы поплакали с Анн, и это был единственный раз, когда мы плакали вместе; Анн сказала, что всегда будет ждать меня, и если когда-нибудь я захочу попробовать снова, она будет рада видеть меня своей ученицей.

Медленно, словно пузырек в киселе, я возвращалась домой... Ноги были ватные, и сердце вяло покачивалось в груди от их усталых шагов. У пруда с лебедями я присела на свою любимую скамейку и, не находя в себе уже никаких сил, тихонько заплакала. Танцы были единственным, что оставалось ценного в моей жизни, единственным, ради чего я жила, единственным, чему я была рада и свидания с чем нестерпимо ждала все время, пока мы были порознь. Хотя были ли мы порознь?.. Никогда. С тех пор как я закружилась в своем первом неуклюжем па, я уже не переставала танцевать, и даже если отдыхало мое тело, в своем вечном танце кружился мой разум.

Домой я пришла поздно, около десяти... В комнатах было темно и мрачно. Стук в дверь напомнил мне удары молотка по гвоздю, который все глубже уходил в крышку маминого гроба. За стеклом двери стоял Антуан. Антуан был моим школьным товарищем, приятелем без всяких охов и придыханий, Антуаном-настоящим-другом. Не знаю, смогла ли бы я в те годы увидеть в нем нечто большее, даже изо всех сил стараясь. Я любила танцы... а все остальное напоминало мне черно-белые картинки старого, запыленного временем фотоальбома.

— Привет, — тихо сказал он, и хотя мне было очень плохо, я сразу поняла, что ему еще хуже.

Я пригласила его войти, сделала нам кофе... Он благодарно улыбнулся, увидев свой любимый круассан, который я положила рядом с чашкой. Немного помолчал, собираясь с мыслями, — бедная, бедная открытка в старом фотоальбоме, даже не подозревающая, какая же она старая, — а потом сказал, что его семья переезжает к дяде в Кентукки, что он едет с ними. Сказал, что вряд ли будет бывать во Франции чаще, чем раз в год, на Рождество, а может, и вообще не будет. Сказал, что мы с ним уже, наверное, и не увидимся скоро. Сказал, что оставляет во Франции столько всего всем сердцем любимого (я еще подумала, что Антуан никогда не был таким поэтичным — ах, эти мысли, они приходят, как всегда, не вовремя) и что забрать с собой эту аудиокассету было бы кощунством, — он протянул кассету мне и взамен попросил фото на память. Немного ошарашенная, я пошла к себе в комнату и принесла одну из своих самых удачных фотографий, где была с большим воздушным шариком-сердцем.

А потом я медленно провожала Антуана, и почему-то все, что происходило в этом огромном дне, начинало казаться мне зыбким, словно воспоминание о далеком блеклом сне. Мы расстались с Антуаном у пруда со спящими уже лебедями, и гравий пищал под его кроссовками, когда он уходил. Кем был для меня Антуан?.. Я знала его как школьного приятеля, с которым можно было поплевать жеваной бумагой по учителям или подложить жабу в ранец зануде. Но кем же был он для меня на самом деле? Любила ли я его?.. Мне было очень больно, когда он уходил, но что вызывало эту боль... я не знала. Я постояла немного у пруда, и хотя ночной ветер овевал мое лицо, я почти не чувствовала его прикосновений.

Когда я вернулась домой, комнаты были все так же темны. Что-то вытикивали в ночном сумраке многочисленные часы, о чем-то бубнили за окнами идущие по аллее парни; в доме было тихо, было печально... и немного страшно. Когда-то у меня были родители, была моя будущая жизнь. Потом, когда и то и другое отнялось, у меня появились танцы. Танцы и Антуан, мальчик моего класса, который стал вдруг проводить так много времени с бедной печальной девочкой. Антуан, который таскал для меня яблоки из сада напротив. Антуан, не раз дравшийся за меня с другими мальчишками. Антуан, который мог часами сидеть около меня и молчать, в то время как молчала я. Глупые фиалки в его руках... Конечно, он был просто Антуаном... тем Антуаном, который был у меня наряду с танцами. Потом, совсем недавно, когда я поняла, что танцевать уже не смогу, остался только он. Теперь, когда он уехал, у меня не осталось ничего.

Кем же на самом деле были мы друг для друга? Кем же были мы... Молча я взяла со столика оставленную им кассету и долго смотрела на нее. Просто сидела в кресле и смотрела на аудиокассету в своей руке. Что могло быть там... я не знала. С усилием, будто воздух был водой, я поднялась и подошла к музыкальному центру; долго стояла около него, опустошенно глядя на мигающие искорки встроенных часов. Мне хотелось наделать глупостей — хотелось схватить эту аппаратуру и швырнуть ее на пол, хотелось разломать ее на части, хотелось сделать хоть что-нибудь, что могло бы сорвать с меня ужасное, мешающее дышать оцепенение. Но вместо этого я поставила кассету.

Недолгое потрескивание динамиков... первые звуки песни. Антуан никогда не рассказывал об этой музыке, никогда не говорил о том, что любил слушать, а я... никогда не спрашивала его, слишком уж поглощенная своими собственными проблемами. Я осознала вдруг, что теперь именно моя жизнь стала похожа на старую, пожелтевшую от времени фотографию давно уже позабытого фотоальбома.

А музыка лилась мимо и уносилась в вечность, созидая место в настоящем для чистого женского голоса. Я постояла немного, нахмурившись и глядя на себя в зеркало, — маленькая глупая девочка, совсем-совсем не понимающая, что же она забыла на этом белом свете... А потом я начала танцевать. Словно рыболовецким крючком, зацепилась я за мелодию и, словно сам крючок, понеслась за ее ритмами. Так обидно... так до невозможного обидно. Бедная Анн... можно только догадываться, каких мучений стоило ей скрывать от меня мою собственную бездарность. Ведь с самого первого раза, когда я пришла в класс, она, наверняка, заметила, что я представляю собой одну лишь сплошную бездарность. «Безнадега, безнадега, подожди еще немного...» Почему же она не переставала верить в меня? Что разглядела рядом со съеженным, едва бьющимся сердцем? Почему до последнего дня молчала о позвякивании пружинок в моих танцах и зачем рассказала именно теперь, когда я и без того бродила по краю пропасти? Па... Разворот... Новое па... Движения... такие отточенные за годы тренировок движения. Какими же они были... бездушными. Бедная, бедная Анн. Может, она знала о моем горе, о моих погибших родителях?.. Я никогда и ни с кем не говорила на эту тему, и даже Антуан не затрагивал ее, понимая, какими мучениями может обернуться для меня один лишь неосмотрительно заданный вопрос. Антуан... Я никогда не показывала ему, как танцую. Пару раз он просил меня, пока мы еще были детьми, но я отмалчивалась, и этой темы он перестал касаться так же, как и темы моих родителей. Интересно, что бы он сказал, глядя на меня сейчас? Я представила, как он сидит в кресле напротив и с изумлением наблюдает за моими бездушными ужимками. Нехорошая ухмылка искривила мои губы, пока с точностью заводного механизма я выполняла очередной разворот. Что бы сказали они все, если бы знали, чем в действительности были для меня?.. Или, лучше сказать, чем была в то время я...

Любил ли меня Антуан? Не знаю, честно сказать; и даже не представляю себе, как можно было любить мертвеца. В пару прыжков я пересекла комнату, пронесшись над паркетом, словно облако сухих, оборванных ветром листьев. Ветер был той музыкой, которая окрыляла меня, однако боль, горькая и вязкая, ядом расползалась по венам, и я понимала, что все это зря, все напрасно — ведь мне никогда не быть балериной. А мне так хотелось этого... так хотелось достичь в своей жизни чего-то стоящего и сказать своим умершим родителям, что у меня все в порядке, что они могут не беспокоиться обо мне, что я так сильно люблю их и что все, что я сделала, все, чего достигла, все — в надежде утешить их в нашей разлуке... А что могла я сказать им теперь... когда не осталось в моей жизни ничего утешительного? Я не знала... не знала... не знала... Антуан... Ах, Антуан... прокрутилось в моей голове. Антуан-Антуан-Антуан... что сумела я сказать тебе на прощание?.. Промямлила, глупая, несколько пустых, дурацких слов. Что он подумал, когда я их произносила... Па, разворот, новое па. Может, смотрел на меня и бога благодарил за то, что у нас ничего не получилось, а может... только еще поблагодарит. Тупая дуреха, поцеловать и то смогла лишь по-детски. Разворот-разворот-разворот. Почему он так смотрел на меня?.. Почему он смотрел на меня так?.. Неужели... неужели он все-таки меня любил, неужели... а я так и не поняла это за все время нашего с ним знакомства, так и не смогла это понять... А я... что чувствовала к нему я? Мы были друзьями, но почему так болело сердце, когда я смотрела ему вслед, стоя посреди мощенной гравием дорожки?.. Почему же оно так болит теперь?.. Неужели... неужели и я любила его... неужели и я... Антуан-Антуан-Антуан, кто скажет мне... Разворот... Ах, какую нехорошую дугу прочертил по полу носок моего пуанта, как предательски сорвались с моих глаз слезы... Снова этот же разворот!.. Немного качнулась, корова неуклюжая... Заново!!! Раз, два, три — пошла!..

Носок ноги выскальзывает из-под моего тела и медленно, будто во сне, я падаю на пол. Я знала, что надо встать, что надо встать и выполнить этот мерзопакостный разворот заново, знала, что сдаваться нельзя, знала, что надо, знала, знала, но... я не могла. Словно какая-то волна накрыла меня, и я лежала на полу, и слезы текли из моих глаз; я лежала, и мои плечи содрогались в ритм с рыданиями, и я не могла заставить себя остановиться... впервые в жизни я лежала на полу и плакала. Сколько времени прошло так, я не знала, но потом я немного успокоилась и не плакала уже, просто лежала, и слезы стекали на пол: из левого глаза — по щеке, а из правого — по заложенному напрочь носу. Я просто лежала на полу, и мысли мои качались в такт со словами плывущих мимо песен. А потом, когда доиграла сторона «А», жестким щелчком сработал реверсный механизм. Медленно я поднялась навстречу легкому треску динамиков и печально осмотрела свое заплаканное отражение в зеркале. Грустно, так грустно, что мурашки побежали по коже, я улыбнулась себе и медленно, словно растворяясь в страдании сердца, я станцевала свой самый первый танец.

...А потом я пошла к себе наверх, и всю ночь чистый женский голос пел внизу о любви и одиночестве... о том, что так близко и так знакомо каждому из нас. Как оказалось, женщину звали Мелин Фармер, а песней, подарившей мне танец, был ее «Rever». Утром, совершенно без удивления, я обнаружила, что научилась танцевать. Долгие годы я пряталась от своих собственных чувств, отрицала их, убеждала себя, что их нет, — и вот... словно свет, возгорались они во мне, когда я танцевала теперь. Боль. Радость. Горе. Счастье. Они горели во мне все, они пылали!!! Это напоминало откровение, которое я обрела, и, танцуя, я плакала от боли, плакала от радости, оплакивала все, похороненное в склепе-груди за долгие-предолгие годы...

Весь следующий день я парила над землей в сложных па, заново наполняясь смыслом каждого, самого незаметного движения; я кружилась... кружилась и кружилась... А потом я сидела в садовом шезлонге, словно в сладком сне, и, словно во сне, я вспоминала о моей дорогой Анн.

Мостовая, словно воды реки, плыла подо мной, а я парила, парила над землей.

Моей учительницы не было дома... всего пару дней назад у нее случился инфаркт, и ее забрали в больницу. Мостовая, словно доска, ударила меня по пяткам, задрожали колени, и тошнотворная тяжесть пригнула меня к асфальту. Присев на лавочку возле ее дома, я непонимающим взглядом оглядывала мир... Куда делось все, что было рядом минуту назад... куда ушло оно, куда исчезло?..

Больница встретила меня холодным запахом формальдегида. Я спешила изо всех сил, и коридорная плитка испуганно попискивала из-под кроссовок. Однако снова увидеть Анн мне не довелось: когда я прибежала в палату, ее уже не было с нами. Анн Бордье покинула этот мир в ту самую ночь, когда голос Мелин Фармер пел в доме моих родителей о печали и одиночестве. Но Анн ушла из этого мира не одинокой: все девочки, которые посещали ее классы, все они пришли попрощаться с ней, вне зависимости от того, сколько им было — двенадцать лет или уже сорок. Как жаль, что меня не было рядом... как жаль, что мне еще было нечем порадовать мою чуткую учительницу. Так до невозможного... жаль.

В тот день, выйдя из больницы, я поняла, что больше не хочу оставаться в Париже, в городе, который из некогда любимого неумолимо превращался в ненавистный. Мне было шестнадцать, когда я уехала к своей тетке в Берси.

Как я уже говорила, Берси — это маленький провинциальный городок на севере Франции; тихий и уютный, он напоминал старое, но оттого еще более любимое кресло.

Было невозможно представить себе человека, влюбленного во что-то сильнее, чем моя тетка была влюблена в Берси. Деньги, которые она собирала несколько десятилетий, все до последнего франка, она вложила в огромный, но полуразваленный сарай, который стоял на центральной улице, опьяненная самой своей сокровенной мечтой — построить в Берси театр. Она хотела назвать его «Театр Берси имени...» Вот только кому оказать подобную честь, тетя еще не решила. Мне казалось, что она разрывается в своих предпочтениях между Френком Синатрой и нестареющей любимицей Франции Эдит Пиаф.

Моему приезду тетя была рада: во-первых, в последний раз мы виделись на похоронах моих родителей, когда решался вопрос о том, где я буду жить дальше, а во-вторых, работы на постройке театра было много, а желающих ее выполнять среди горожан не находилось.

Поначалу жить в Берси было немного странно: настолько все отличалось от Парижа. Нельзя сказать, что мне это было неприятно... просто все было... очень другим. Некоторое время я даже скучала по Парижу, по родительскому дому (хотя в последнее время он угнетал меня), по пруду с лебедями, скучала по тренировочному залу Анн, по самой Анн, ах, как же я скучала по ней... Но в то же время я понимала, что, уехав в Париж, я ничего не верну: ведь дом все так же одинок и пуст, а его стены все так же холодны. Пруд с лебедями давно замерз от наступивших морозов, а Анн... больнее всего мне было, когда я думала об Анн. Каждая мысль о ней вонзалась в сердце, словно осколок от случайно разбитой фотографии... ведь если бы она прожила еще хотя бы пару дней, то смогла бы увидеть наяву все то, что видела с первого дня нашего знакомства внутри меня. Почему ей было отказано в такой малой радости, я не знала. День за днем работая в театре своей тетушки, я задавалась этим вопросом, но, наверное, еще слишком многое мне было необходимо пережить, чтобы найти в конце концов верный ответ.

«Истинное знание, — как любила говорить Анн, — всегда стóит человеку очень много, и мир устроен так, чтобы человек мог решить для себя, что ему важнее — знание, которое он обретает, или “ценности”, которые он на пути к знанию теряет. Никто не сможет служить себе и другим людям одновременно, и каждому придется выбрать, хочет ли он взять что-то себе или же отдать это другим...» Мне часто кажется, что Анн знала намного больше, чем кто-либо из нас мог подумать. Многие девочки приходили в ее классы, следуя строгому наказу родителей, но потом уже никакой наказ не мог заставить их от этих классов отказаться. Что притягивало к Анн?.. О нет, ее мудрость не была книжной. До последней, до самой возвышенной ноты она жила в ней — прочувствованная, испытанная... лучистая, как солнце. Анн не цитировала философов и ничего не проповедовала, но грела нас самим своим присутствием. Конечно, огромным горем в моей жизни было то, что я так рано потеряла родителей, но величайшим счастьем этой же жизни была моя ранняя встреча с Анн.

К моему приезду в Берси сцена тетиного театра была уже готова, и отныне она прекрасно заменила мне мой тренировочный зал, не надрывая вместе с тем душу трагическими воспоминаниями. И хотя вместо моего музыкального центра здесь был только старенький магнитофон, моим танцам это помешать не могло.

Помнится, когда-то я больше всего хотела быть первой... Теперь это желание затихло где-то глубоко внутри, ибо из средства достижения цели танец постепенно превратился в саму цель. Именно поэтому, танцуя, я могла жить танцем, его движениями, звучащей как будто издалека музыкой...

Я любила танцевать, ах, как же я любила танцевать... Я танцевала — и тепло родительского дома, познанное в детстве, вновь окутывало мое сердце. Я танцевала — и пруд с лебедями опять был рядом, и опять люди спешили мимо, и опять они улыбались, глядя на маленькую девочку, так сильно мечтающую стать балериной. Я танцевала — и Анн... и Анн... была здесь, Анн с ее обаятельной улыбкой, в которой больше не было места печали. Я танцевала — и слезы... чистые детские слезы наворачивались на глаза, как когда-то в родительском доме, и вновь срывались вниз. Я танцевала... ах, как же я танцевала...

Вряд ли в моей жизни было хоть что-то, сравнимое с танцами. Ведь это был мой собственный мир, где все возможно, где родительское тепло всегда рядом, где, отрываясь от пола на десяток сантиметров, я возносилась высоко в небеса, словно по радуге сбегая из серой темницы буден. Танцы были тем миром, где не оставалось тела, где не оставалось боли, где не оставалось ничего, кроме сияющего небосвода и стай устремленных к нему птиц. Да... танцы были для меня Миром. Самым сокровенным из всех моих миров.

Однажды тетя увидела, как я танцую. И тогда, немного потрясенная и вместе с тем восхищенная, она громко захлопала в ладоши, а потом засвистела, да так, что у меня в ушах начало звенеть; и я улыбнулась ей, а она все хлопала и свистела, свистела и хлопала... а я стояла посреди сцены, раскрасневшаяся, словно маленькая девочка, и, прижимая руки к лицу, едва сдерживала дрожащий от слез подбородок. Таким ли должно было быть мое первое выступление? Я не знала. Я знала, что в тот вечер я получила лучший подарок от жизни — лучший из всех, которые она могла преподнести.

А потом мы долго сидели в первом ряду бархатных кресел, которые только-только начали устанавливать на покрытый лаком пол, и я плакала, и плакала, и плакала, а она утешала меня, слушая мой рассказ о том, как мне было одиноко в доме моих родителей, как после того, как у моей няни-опекуна стало плохо с ногами, я осталась совсем одна, что мне было страшно, что никого не было рядом, и что танцевать у меня не получалось, и что теперь Анн умерла, и что Антуан уехал в Америку, и что никого уже у меня не осталось, кроме нее, и что город ее самый-самый лучший, потому как тут у меня снова получается жить, и что я хочу навсегда остаться здесь... А тетя утешала меня и говорила, что тоже одинока, что ей так тяжело без ее детей, которые переехали в Орлеан, и что они ее совсем забыли, что не пишут и не звонят... что она так рада моему приезду, что мы обязательно отремонтируем театр, и что первое выступление там будет моим.

Мы просидели в креслах часов, наверное, до двенадцати, обе наревелись, обе поняли, как же нам повезло, что я переехала именно в Берси. Мы были словно маленькие дети, оставленные взрослыми в огромном городе, которые нашли друг друга по никому, кроме них, неведомой случайности. Ведь я могла еще не один год сидеть в Париже, могла бесцельно закончить школу и так же бесцельно поступить в институт, могла существовать, ведомая подсказками того, что люди привыкли неоправданно называть «здравым смыслом»... Я ведь действительно могла полностью и бесповоротно загубить только-только начавшее воскресать сердце. А тетя... кто поддержал бы ее во всем, что она делала, кто помог бы ей и ободрил?.. Нет-нет, только не ее соседи, и так считающие ее за чудачку: ведь она строила театр в настоящем захолустье, она не переехала к детям в Орлеан — все это не способствовало налаживанию с соседями теплых отношений. Как же нам с тетушкой повезло, что на фоне все более растущей неприязни к Парижу я вспомнила именно про ее крохотный Берси.

Когда мне исполнилось девятнадцать, театр был уже почти готов, как, впрочем, и моя концертная программа. Мы планировали провести открытие весной, чтобы поставить благоухающие букеты по всему залу. И теперь, когда после очередной репетиции я смотрела в пустые ряды, мне казалось, что в полумраке обитых бархатом кресел уже сидят люди, и чувство неописуемого волнения охватывало меня. Наверное, это было странно — идти к своей цели долгие десять лет и волноваться теперь, что кто-то может не понять ценностей, на этом пути обретенных... И все же я ужасно боялась, что непонимание и насмешка могут скрыть от взгляда людей нечто очень важное — то, что находилось за моим танцем, за моим приездом из Парижа, за самой моей жизнью.

— А вот это опасно, — сказала тетя, когда я поведала ей о своих мыслях. — Понимаешь, милая, если ты творишь исключительно ради творчества, ты являешься тем, кем тебя и создали, — творческим Сердцем, Искоркой, горящей там, где Господь зажег ее; но если тебя начинает беспокоить влияние твоего творчества на людские судьбы, ты неумолимо превращаешься в мученика. Многие пошли этой дорогой, не представляя даже, куда она может привести, и именно поэтому не дошли до конца. Желание творить лишь потому, что без этого ты не можешь жить, словно птица без полета, — такое же природное, как и желание дышать; но желание отдать плоды творчества другим — это уже акт сострадания, дорогая моя, акт, который требует куда больших усилий, чем кажется вначале. Слишком многие люди вполне удовлетворены грубыми, но питательными овощами со своих огородов; изысканный вкус твоих плодов неизбежно сведет им скулы. Выстраданная мудрость лишь за насмешки отдается... другой цены ей нет.

Я кивнула тогда, хотя мне показалось, что тетушка преувеличивает: ведь если ищущее сердце билось во мне, должны же быть и другие. Но репетиции шли одна за другой, и в моей жизни оставалось все меньше места для угрюмых мыслей.

Мне очень не хватало Антуана... За все годы его пребывания в Штатах только теперь я начала понимать, как же мне его не хватало... Я сильно, так по-детски сильно соскучилась по нему.

— Напиши письмо, — сказала как-то тетушка, остужая горячий чай. — Пригласи его в гости на Рождество, пусть он приедет. Посидите у меня, поговорите, я схожу к Бессонам, давненько уже не была у них... послушаю, какая я чокнутая. Ну почему ты головой-то так мотаешь, дуреха... что в этом такого? Ты же хочешь его увидеть...

— То-то и оно, — вздыхала я, не переставая мотать головой. — То-то и оно, что я очень сильно хочу его увидеть, тетушка, но ведь... четыре года уже прошло... Он и забыл-то меня, наверняка. Там у него своих девушек хватает, а тут я ему буду навязываться.

— Ты гордая, как твоя мать, — отчеканила тетя. — И такая же глупая. Господи, прости. Четыре года, говоришь, прошло... Глупышка маленькая, да никогда он тебя уже не забудет. Ведь первая любовь у всех одна. И у тебя, и у него... у всех...

Я не написала ему письмо и едва успела перехватить на почте то, которое написала тетя. Со всей убежденностью «юношеской мудрости» я верила, что Антуан давно забыл обо мне... ведь я так нехорошо относилась к нему. Привыкла, что он везде ходит за мной, как тень, да так по привычке и вела себя с ним — как с собственной тенью. Теперь меня в дрожь бросало от одной мысли, что когда-то мы можем встретиться: смотреть в глаза человеку, наивысшие чувства которого ты ценила не выше букета подаренных им цветов... наверное, это очень нелегко.

Открытие театра мы наметили на середину марта, когда аромат первых весенних цветов буквально заливает землю. Мы планировали нанять настоящую актерскую труппу, планировали духовой оркестр, играющий на протяжении всех выходных, планировали фейерверк ночью, когда усталые, но довольные жители Берси будут расходиться по домам... Ах, сколько всего мы планировали... Жаль, что нашим планам было суждено свернуться однажды черными хлопьями в огненном оскале камина.

В феврале обитателей Берси переселили. Какая-то французская компания в ассоциации с иностранными инвесторами имела свои планы относительно этой местности: получилось так, что берсево захолустье оказалось идеальным местом для постройки аэропорта международного класса — здесь было много дешевой земли и не было никаких проблем с возникающим шумом... А для населения Берси жилье можно было найти и в других городах... Многие, всю жизнь мечтавшие покончить с бытием провинциалов, восприняли это переселение как божий дар. Для нас же с тетей все обернулось крахом.

Теперь мы не знали даже, что нам и делать. Конечно, уезжать в Париж мне хотелось меньше всего; тетя тоже не горела желанием оставлять город, в котором провела всю жизнь... Она непреклонно решила покинуть Берси только после того, как снесут ее дом. «А что еще делать? — говорила она. — Снесут, тогда и переедем, а до того... посидим еще немного на моей веранде. Я ведь так сильно люблю свое кресло совсем не потому, что рада из него выпрыгивать». Бедная, бедная тетя... она так и не оправилась, когда ее любимый городок опустел и стало не с кем перекинуться парочкой слов поутру. «Это так похоже на старость, милая моя, — сказала тетя однажды. — Проснуться утром и увидеть, что ты одна-одинешенька в своем мирке... увидеть, что никого уже не осталось из тех, кого ты так сильно любишь. Осознать, что умудрилась не заметить тонкую грань между теми днями, когда ты все еще жила, и этими днями, когда ты уже умираешь».

Тетя часами ходила по пустым улицам и с недоумением смотрела на шуршащие по тротуарам обрывки газет и оберточной бумаги. Часами стояла у пустых витрин и слепо смотрела сквозь них. Часами сидела в креслах нашего театра, с тоской проводя рукой по так и не снятому с них целлофану. Она умерла в начале апреля. Просто пришла после своего обычного обхода города, просто села в свое любимое кресло на веранде и, как мне показалось, просто заснула. А когда я подошла, чтобы помочь ей перейти в постель, тетя была уже мертва.

На ее похоронах было много народа из соседних городишек, которые тоже собирались переселять. К тете пришли многие, даже не знавшие ее лично, но слышавшие о чудачке, строящей в Берси театр. Они пришли попрощаться с чужой мечтой, так и не ставшей реальностью, они пришли, отдавая должное чужому делу, которому была посвящена короткая человеческая жизнь и которое так и не было закончено.

«Люди всегда любят сильных», — говорила тетя. Конечно же, она была права, и мир принадлежал тем, у кого получалось все, что они задумали. Но в то же время было что-то трогательное, что-то до боли в сердце милое в том, как люди, те самые люди, которые больше всего любили силу и удачу, в том, как они прощались с моей тетей. В том, какие они говорили слова, в том, как многие из них отзывались о ней, как говорили про ее театр... И в тот момент, стоя над только что закопанной могилой, я поняла, что свою жизнь тетя прожила не зря. Ведь если человек — это то, что остается после смерти, то тетушкина жизнь дала окружающим намного больше, чем взяла у них. «Пусть лучше они будут должны мне, чем я им», — любила шутить она. И все оказалось именно так: мир остался должен ей. Остался должен ей одну неосуществленную мечту — самую светлую мечту всей ее жизни.

Я долго еще стояла над ее могилой, стояла, даже когда все остальные разошлись; просто стояла и думала обо всем, словно пытаясь решить невероятно сложную головоломку. А потом, когда все еще не оттаявшие звезды прокололи лазурный вельвет небес, я пошла к тете домой. Дети, приехавшие на похороны, разрешили мне пожить тут: оставалось ведь совсем недолго. На следующее утро они вновь уехали в Орлеан, а я вновь осталась в Берси. На сей раз совершенно одна... одна во всем городе.

Долгое время от строителей аэропорта международного класса ничего не было слышно, а потом выяснилось, что эта горе-корпорация, имевшая инвестиции восьми стран мира, с грохотом лопнула, набив чьи-то карманы и переселив один лишь крохотный городок... И тот остался на картах, хотя на самом деле был лишь двадцатью улочками покинутых домов. Но, несмотря на упадочное настроение города, несмотря на то, что электричество в сети временами пропадало, а кабель подводил к дому всего пять каналов, я осталась в Берси.

За покупками и бензином для своего «Рено» я ездила в соседний поселок, и старушки сочувственно кивали вслед девушке, так бесповоротно тронувшейся на похоронах своей тети. Не знаю, что они говорили о моей наследственности, но мне нравилось в Берси, нравилось в этом покинутом и всеми забытом городке. Нравилась тишина вечеров, которую я слушала, сидя в тетушкином кресле-качалке. Нравилось уединение, хотя мне было всего лишь двадцать три... Нравилось приходить в здание, которое моя тетя сумела превратить в самый настоящий театр из захудалого склада никому ненужных вещей... Я любила стоять там и смотреть, как поблескивает в сумраке целлофан, прикрывающий мягкие кресла, любила писать детские имена на пыли, укрывающей сцену, а через неделю видеть, какими призрачными становятся буквы... А иногда природное трудолюбие побеждало леность Берси, я брала в руки молоток, гвозди, доски и бодро шагала по улицам навсегда уснувшего города, спеша доделывать наши с тетей недоделки.

К двадцати четырем годам я завершила то, чему помешала глупая случайность, и покрыла перламутровой фосфоресцирующей краской обводы здания, обводы его крыши, его окон, дверей; я сделала это, и теперь странное строение, состоящее практически из одних крестов, светилось по ночам в Берси, отпугивая прочь вампиров и призраков. Так же я вывела этой же краской надпись над самым входом в театр — «Театр имени Анн Бордье» — и добавила, что театр находится в вечной собственности тетушкиной фамилии. Не думаю, что тетя или ее дети стали бы возражать.

Доработка театра закончилась капитальной уборкой внутри... Бог ты мой, я и не представляла, сколько мусора может накопиться в таком небольшом здании всего за пару лет, испарившихся с поверхности Леты. Но мусор был вынесен, полы вымыты и стерта пыль с целлофана на креслах. И тогда, стоя на сцене, я вновь, как когда-то, ощутила острое, просто необоримое желание танцевать, желание каждой своей клеточкой ощутить пульсирующее течение мелодии, желание ощутить полет, чувство отрыва души от тела. Это было даже не желание, это была потребность, такая же, как потребность дышать, сдавливающая под водой грудь ныряльщику.

Я дала сцене высохнуть, надела свои старенькие пуанты... и с удивлением ощутила, как чувство неимоверной робости наполняет пустотой мой живот, как оно холодит колени. Я удивленно осматривала себя в зеркале, не понимая, отчего же это, откуда нерешительность и волнение перед танцем, не понимая, совсем не понимая... А потом я вышла на сцену. И когда я закончила танцевать, когда грудь моя вздымалась и я гордо смотрела в пустой зал, именно тогда далекие аплодисменты долетели до меня. Сердце мое остановилось, когда я вглядывалась вперед... Казалось, вся моя жизнь пронеслась в тот момент перед глазами. Но нет, это не Ангелы аплодировали мне, спустившись за мною вниз... просто шелестел целлофан на креслах: входя в театр, я забыла закрыть за собой входную дверь.

Тем вечером интересная мысль посетила меня, и на следующее утро я поехала в библиотеку соседнего городка за материалами по фрескам. Я неплохо рисовала и, разобравшись в процессе, попыталась сделать фреску у моей тети в подвале. Комом вышли первые одиннадцать блинов, а потом я приловчилась. И вновь началась работа в театре. Колоссальная работа, на которую я никогда не решилась бы, если б не знала, что хуже от нее никому не станет.

Каждый день я вставала рано утром, легонько завтракала кофе с булочкой, при этом вспоминая Антуана с его любимыми круассанами, и шла в театр, где рисовала по свеженаложенной штукатурке. Я рисовала людей, сидящих в креслах и смотрящих на сцену, я рисовала розы в их руках, розы, которые они принесли с собой, я рисовала ряды барханов, ибо «мой» театр был одной лишь сценой, поставленной среди песков пустыни, над которыми сияло в небесах жаркое солнце. Я рисовала... А по вечерам... я танцевала перед все более увеличивающейся аудиторией, и после, тяжело дыша, я смотрела на них, ощущая, как катятся по щекам слезы. Я кланялась им, касаясь пальцами сцены, а привлеченный моим танцем ветер врывался внутрь здания и дарил мне их аплодисменты... Было ли это умственным расстройством, было ли это безумием... я не знала. Я просто делала то, во что верила, и верила в то, что делала.

К двадцати семи годам я поместила на свои места всех зрителей, и солнце, и глубокое небо над ними, и едва виднеющийся вдалеке караван верблюдов... И теперь, слушая в сумерках вечеров шипение кассеты перед началом музыки, я смотрела на них, смотрела в глаза тех, кому я дарила свой танец... Смотрела в глаза так рано погибшей принцессы Дианы и ее возлюбленного, которых даже смерть не смогла разъединить, скользила взглядом по знакомым лицам тех, кто называл себя группой «Queen», с Фреди Меркюри в его «креветочном» костюме, а потом, как и всегда, я останавливала свой взгляд на глазах моего лучшего друга Антуана, изображение которого я намеренно поместила прямо напротив сцены — так, чтобы перспектива не искажала черт его лица... Я смотрела. А потом я танцевала для них...

Теперь немного об Антуане. В день, когда я собиралась отмечать свой двадцать девятый день рождения, давно уже позабытый звук вывел меня на веранду дома с бокалом вина в руках — звук работающего мотора подъезжающей машины. Не имея ни малейшего представления о том, кто бы это мог быть, я с изумлением вглядывалась в серебристый «Пежо», плавно заезжающий на тетину парковку. Мелькнула мысль про тетиных детей, про пожарного инспектора, про сбор подписей в пользу «Грин Пис»...

Машина остановилась, заглох ее мотор. Открылась дверь — и со звоном разбился бокал на полу... Это ведь был он, Антуан, тот самый Антуан, каким я его и помнила, ни чуточки не изменившийся... А то, что он так сильно вытянулся и так невероятно возмужал... это были ведь не перемены. Главное, что глаза его смотрели все так же. Главное, что звук его дыхания был все тот же. Главное, что в его руках были все те же фиалки... все те же, самые прекрасные на земле. Господи, как же я любила его... как же до невозможного сильно я любила его...

— Привет, — тихо сказал он, не отходя от машины.

— Привет, — тихо ответила ему я.

— У тебя день рождения, — сказал он.

— Да, я знаю, — ответила я. — Очень рада, что ты заехал. Проходи в дом...

Что-то не то, что-то совсем не то говорила я, что-то совсем не то, о чем мечтала все эти годы, что-то совсем-совсем не то... Я взяла у него фиалки и поставила в воду... налила ему вина... налила вина себе, не зная, просто не представляя, как сказать ему все, что должна была. К счастью, первым заговорил он. Рассказал, что по приезду в Штаты сразу же написал мне письмо, что писал мне письма пять лет подряд, не получив ни одного ответа.

— Поэтому я и во Францию ехать не хотел... не раз бронировал себе билет на самолет и не раз сдавал его. Я знал, что, если приеду, обязательно пойду к тебе... а раз ты не отвечала мне, значит, и видеть меня не хотела. И мой разум раз за разом оставлял меня в Кентукки.

Он говорил, а я медленно заливалась краской, вспоминая слова тети о глупости и гордости и от этого краснея еще больше.

— Потом, — продолжал он, — я перестал писать тебе, ограничиваясь лишь поздравительными на дни рождения и Рождество.

А на двадцать пятый день рождения Антуан позвонил мне. Но так как никого не было в старом, давно уже нежилом родительском доме, никто ему и не ответил. И тогда, немного обеспокоенный, он приехал в Париж.

— Это было так странно, — говорил он. — Девять лет я не приезжал во Францию, потому что не хотел, чтобы мы встретились, и вот, поехал туда именно для того, чтоб тебя увидеть. Долго я бродил по Парижу, не зная, с чего начать будущий разговор. Вокруг все было такое родное, такое любимое... Больше часа просидел возле нашего пруда с лебедями...

— Там все еще есть пруд?.. — я отвернулась в сторону так, чтобы он не увидел слез.

— Есть, — почувствовала я его улыбку. — Он немного изменился, и лебеди там уже другие... но, по большому счету, он тот же. И все так же детские пары сидят на скамейках вокруг.

— А не было ли там маленькой девочки... — едва уже выговаривая слова, спросила я. — Маленькой девочки, танцующей под мелодии ветра...

— Нет, — тихонько ответил мне Антуан. — Ведь в это время она была в Берси.

Лишь стоя у порога моего дома, Антуан понял, что здесь давно никто не живет: за стеклянными квадратиками двери, прямо под почтовой щелью, лежала большая куча никем не прочитанных писем. Три года Антуан проводил свои отпуска во Франции, пытаясь найти меня, и лишь месяц назад узнал, что Берси не был снесен, как он думал сначала, но переселен. Он приехал сюда, он видел огни в тетушкином доме, но нашу встречу решил отложить до дня моего рождения. Благо, ждать оставалось недолго... Наверное, это и была его история...

Теперь была очередь за историей моей. Я знала, что должна говорить, что должна говорить много, что за столько должна попросить у него прощения, но ком стоял в моем горле, и слова не шли из меня... Сгорая в звуках дыхания, они отражались бликами в наших бокалах. С чего я могла начать?.. С чего же могла я начать... Молчание сковало меня так же, как и в тот вечер в доме моих родителей, и, как и в тот вечер, оно было ужасно. А потом я поняла, что глупо сражаться с привидениями, поняла это и начала... с самого начала.

Конечно, меня хватило всего на пару предложений, и потом я рыдала, рыдала, как и в тот вечер, рыдала, и Антуан пересел ко мне и нежно обнимал меня... А я все говорила и говорила, и мои слезы растворяли окончания слов... Я говорила обо всем: о том, как в день гибели родителей на многие годы запечаталось мое сердечко, о том, как я жила в своем панцире, больше всего боясь, что кто-то причинит мне новую боль, в то время как еще не зажили раны от боли старой. Говорила про тот вечер, когда Антуан уехал, оставив мне лишь печальные мелодии; говорила о том, как я танцевала в родительском доме и как позже лежала на полу и уже не плакала, но слезы все текли и текли из моих глаз: из левого — по щеке, а из правого — по заложенному напрочь носу. Я говорила про то, как станцевала первый танец, и про то, какие мне снились сны под полную ласковой печали музыку в комнате подо мной. Про то, как переживала из-за смерти Анн, как уехала к тетке в Берси и как нам обеим повезло, что я переехала к ней... Говорила про то, как я забыла дать Антуану мой новый адрес, и про то, какой свинкой я была, не слушаясь уговоров тети и не посылая ему свое, давно уже написанное в воображении письмо... Про то, как мы с тетей работали в театре и что, когда все уже было закончено, Берси переселили. Про то, как тетя умирала от своего разбитого сердца. Про мое одиночество, про мои танцы на сцене пустого театра, про искупление, которое я мечтала получить за все мои грехи. Про то, как сильно я виновата перед ним и как все это время мне его не хватало... Про то, как я любила, как сильно все это время я любила его. Про то, какая я дуреха, дуреха, дуреха... Про то, как я счастлива теперь.

Я говорила, и слезы смывали прочь годы, когда его не было рядом... годы, во время которых мы встречались так редко: лишь когда я вырывалась из оков земного притяжения своим танцем или еще реже — в моих снах. Я все говорила, и говорила, и говорила, и никак не могла остановиться; и тушь, которой я накрасилась в честь дня своего рождения, оставляла пятна на его рубашке, и я извинялась за это, а он крепко прижимал меня к своей груди. И я все плакала, и плакала, и плакала, и слезы все не кончались, потому что это были слезы нашего общего, нашего с ним нескончаемого счастья... Я не могла уснуть в эту ночь, полную его нежных ласк... и эта ночь растянулась на весь остаток наших дней...

Утром, тихо, чтобы не разбудить его, я встала и аккуратно подошла к столику, где стоял букет фиалок. Тихонько присела рядом, сквозь навернувшиеся вдруг слезы глядя, как преломляются лучи утреннего солнца, как ярко сияют они фиолетовым в таких тоненьких лепестках.

— На что ты так смотришь? — спросил Антуан, подходя ко мне и ласково обнимая.

— Я разбудила тебя... извини...

— Ну что ты, — улыбнулся он, — я давно уже не спал... просто лежал и слушал, как все быстрее бьется твое сердце... Так на что же ты смотришь?..

Я улыбнулась и погладила его по руке.

— На то... — слезинка побежала по моей щеке, — как сильно ты любишь меня...

На завтрак рядом с чашечкой его кофе я положила круассан.

Этим вечером я повела его в театр. Конечно, Антуан остолбенел, увидев барханы, кресла, лица... разводы желтой краски у себя под ногами. Караван, едва виднеющийся на горизонте. Розы в руках у всех и фиалки в руках у него. Увидел все то, что столько лет составляло меня. А потом он сел в кресло, с которого я сорвала целлофан, а я поднялась на сцену. И, слушая такое привычное шипение пленки перед началом «Rever» Фармер, я вдруг осознала, что больше не боюсь. Что больше не боюсь ничего на свете: ведь грехи мои — существующие и несуществующие — были искуплены вовеки, искуплены моей любовью... моей верностью. Всеми бедами и невзгодами, сквозь которые я пронесла нежность; всеми ветрами и непогодами, от которых укрыла веру; всем тем, что закалило, но так и не сломило надежду на пути к скалистой вершине истинного счастья.

...А потом с ласковой улыбкой, как всегда, полной слез, я танцевала для него. Для него одного. Для самой светлой мечты всей моей жизни.

После стольких лет шелеста целлофана живые аплодисменты оглушили меня. И слезы на моих глазах, и мой дрожащий подбородок... и я снова ревела, а он снова был рядом, как и каждый день, снова был рядом и снова, как маленькую девочку, баюкал меня в своих руках, а я снова говорила, как же я рада, что он пришел, как рада, что он все-таки пришел за мной, и слезы все так же стирали окончания моих слов — тех слов, и без которых все было понятно...

Через неделю, когда я уже могла некоторое время находиться рядом с ним и не плакать, мы обвенчались в церкви соседнего городка, и люди были рады за меня — за бедную, настрадавшуюся девочку, которая дождалась-таки своего счастья...

Антуан был писателем и через год издал книгу обо мне, ставшую во Франции бестселлером. Сначала французы, потом и туристы-иностранцы потянулись в Берси, чтобы поглазеть на балерину, танцующую для нарисованной публики, и на ее мужа-писателя — на людей, конечно же, довольно странных, но вместе с тем... интересных.

Не успели мы и глазом моргнуть, а книгу Антуана уже читали в Америке.

Прошло еще немного времени, и бывшее население Берси вернулось в старый и потрепанный временем городок, ставший нынче такой модной достопримечательностью. Не знаю точно, что именно чувствовала в эти минуты покойная тетушка, но мне хочется верить, что ее душа обрела в конце концов долгожданный покой.

По вечерам я танцевала для приезжих, и они плакали вместе со мной во время этих выступлений, а потом грохотом аплодисментов сотрясали помещение старого сарайчика, который был превращен в великолепный театр великой силой одной ничем не сломленной мечты. Несколько раз в неделю парижские театральные труппы приезжают в Берси теперь, и тогда духовой оркестр играет на улице дни напролет, а по вечерам раскрываются в небесах цветы огненного фейерверка.

Что чувствует в такие минуты Анн, ласково глядя сверху?.. Знаю, она очень рада, что не ошиблась во мне, рада, что рядом с великой Мудростью Ее Мира нашлось местечко и для много меньшей мудрости, которую обрела одна девочка, блуждая по тернистым тропинкам своих лет.

Мои родители... Конечно же, они собирают слова, собирают много-много сказочно теплых слов для того дня, когда мы с Антуаном встретимся с ними вновь... Я знаю, что для них он давно уже как сын.

Что чувствую я... не знаю. Конечно же, я счастлива, что все сложилось так; счастлива, что Антуан рядом, что людям нравятся мои выступления; счастлива, что у нас с Антуаном растет прекрасный сын.

Прошла ли я тот путь, о котором говорила тетушка когда-то... отдала ли все свое существо людям — тому единственному Сокровищу, которому вверил меня Господь во дни моей жизни и ценить которое я должна была научиться пусть даже ценой своей смерти?.. Поняла ли я, что есть талант, и стала ли мученицей?.. Не знаю... Я прожила свою жизнь так, что ни о чем не жалею теперь; а вопросы... я научилась не задавать вопросов: ведь все равно получить ответы я сумею, лишь когда буду в состоянии оценить их.

Вот и все. На прощание осталось сказать что-то, сказать вам какое-то пожелание, как это принято... и, наверное, я скажу вот что: «Никогда не предавайте свою мечту». Можно было бы добавить что-то вроде «если хотите быть счастливы...», но я обойдусь без этого. Сказанное мною — это ведь не путь к счастью. Это путь к годам лишений и боли, к годам одиночества и жестоких страданий, к годам презрения, идущего от тех, кому мы приносим в дар все самое сокровенное в себе. Это путь к сомнениям и борьбе с ними, путь к устремлению и непреклонности, путь к прощению и милосердию, путь, окончания которого не видно, даже когда стоишь от него за один только шаг. И, лишь оценив, приняв и полюбив все это как ведущий к Мечте Путь, человек обретает в сердце своем покой и умиротворение... блеклые отражения которых в волнах ежедневности люди назвали счастьем.

Можно еще много говорить, но я просто повторю: «Никогда не предавайте свою мечту».

И, конечно же, прощайте.

1997 — (последняя правка) 2008.

P.S. Обычно в мои правила не входит писать постскриптумы к текстам своих рассказов, однако «Rever» — исключение. Я хотел бы акцентировать внимание читателя на том, что идея рассказа не была придумана мною, и во Франции в 1997 году действительно жила балерина, долгие годы танцевавшая для нарисованной ею же аудитории. К превеликому сожалению, я не успел запомнить ее имени из короткой радиопередачи, но, невзирая на это, без малейшего колебания я преклоняю перед ней колени. И с самой первой строчки Rever’a, так легко осевшей на листах оберточной бумаги в далеком 97-м, одна и та же мысль преследовала меня — мысль о вере и силе духа этой женщины, которая умела идти к своей мечте, несмотря на, казалось бы, непреодолимые препятствия.

Конечно, события происходили совсем не так, как я описал их, и вместо лопнувшей строительной корпорации на самом деле был опустевший шахтерский поселок, и было начало века, а не его конец. Да и Берси — это не город во Франции, а концертный зал в Париже... Но если смотреть на вещи трезво, я ведь писатель, а не летописец...

У экономистов я прошу прощения за свою фантазию по поводу строительных работ во Франции, у балерин — за свою терминологию. Возможно, я был неточен, но я старался, как мог... Господь свидетель.

1997-2008.

Двое

Не знаю, почему именно в этот вечер ноги принесли меня к зданию института, где я учился много лет назад.

Было ветрено и темно, островки Млечного Пути проглядывали сквозь прорехи в тучах.

Здание института встретило меня неоновым светом фойе и дремлющим сторожем... Казалось, звук моих шагов мог ворваться и в летаргический сон, но сторож не проснулся.

Аудитории были заперты, но память воскресила мельчайшие детали многих из них.

В коридорах было сумрачно, но я помнил их полными света и надежды.

На лестнице, где гудел ветер, мне слышался топот ног.

Я прошел по переходу между корпусами и присел на стулья возле гардероба, где когда-то, совсем в другой жизни, я писал рассказ о писателе, который писал рассказ о прекрасном.

Я смотрел сквозь стеклянные двери, и сполохи прошлого озаряли темную улицу. Ветер прошлого принес пучки призрачного тополиного пуха...

Я многого не знал когда-то, и мне думалось, что все в жизни сложится к лучшему.

Я искренне верил в это и шел под всеми парусами, вспарывая сомнения, словно тугие волны.

...Сторож все еще спал, когда я выходил из института. Дрожали руки, сердце колотилось возле горла.

Вспомнилось маленькое кафе, где, будучи студентами, мы любили проводить вечера.

Было уже поздно, и многие столики пустовали. Я присел за один из них и попросил крепкого чая.

За окнами грустно поскуливал ветер. Меня сотрясало от топота многочисленных воспоминаний. Словно горящая спичка, упав сверху на аккуратно написанные строки, выжигает среди них все больший круг — так и во мне настоящее выгорало в пепел, прикоснувшись к огню прошлого.

Чай был горячий и горький, я выпил его залпом... На какое-то время он отрезвил меня.

Прошлое было прошлым, ветер давно унес его, скомкав старой газетой.

Но чем в таком случае было настоящее?..

Мне захотелось выпить вторую чашку чая, захотелось выкурить сигарету, захотелось холодного ветра на берегу сонного Днепра... захотелось хоть какого-то бальзама на мои кровоточащие раны.

Вторая чашка чая была так же горька, как и первая.

Захотелось уйти... захотелось броситься прочь, спрятаться, схорониться, исчезнуть. Я чувствовал себя загнанным животным, которое надеялось заглянуть в глаза свободе, но, выскочив из-за деревьев, встретилось с взглядом охотничьих ружей.

На улице сверкнула молния, в небе громыхнуло.

Словно внутренний удар, в меня ворвался взгляд девушки, сидевшей недалеко от меня. Ее глаза...

Ее глаза...

Словно очумелый, я схватил куртку и бросился к двери — прошлое прожигало в настоящем все большие дыры, оно разглядывало меня чужими взглядами, оно грохотало в чужом небе, оно слепило блеском чужих молний.

На улице струи ледяного ливня хлестали черный асфальт, вода бежала по лицу, волосы липли ко лбу холодными прядями. Я добежал до остановки, на которой давно уже не было крыши, и тут, все более намокая под дождем, понял, что уже слишком поздно — городской транспорт не ходит... Надо было переждать дождь и идти домой пешком.

Выдыхая пар, я вернулся в кафе. Холод ливня отогнал наваждения, а надпись на двери «24/7» сказала, что спешить мне некуда... ведь перемена мест не могла изменить меня.

Я заказал настороженной официантке третью чашку чая.

Взгляды людей больше не терзали, не пронизывали, словно лучи рентгенолога... Все, кроме одного... Та девушка...

Я снял куртку и откинулся на спинку кресла. С куртки на пол капала вода... За окном грохотало, глухо гудел ливень.

Я прикрыл глаза. Было темно, но не страшно... Аромат чая едва заметно касался ноздрей. Опять вспомнился институт, майский день и рассказ, который я писал, сидя на стульях рядом с гардеробом. Крупные хлопья тополиного пуха парили на улице... У нас отменили лекцию, и студенты разбрелись кто куда... Кто отправился на скамейку, кто — в кафе... Я же поспешил в страну, чище и солнечнее которой не знал.

Герой моего рассказа всю жизнь отдал мечте, призрачной для всех, кроме него... Он сумел стать тем человеком, которым увидел себя в одном светлом и печальном сне, — он стал писателем. Он так и не дождался признания. Созданные им произведения нашли дорогу к людям лишь после его смерти... Но с небес, из лучистых далей, он с улыбкой смотрел в мир.

Почему я не смог стать тем, о ком с таким вдохновением писал?

Медленно я открыл глаза.

Девушка, чей взгляд пронзал меня силой воспоминаний, сидела рядом. Ее глаза были все так же грустны, все так же до боли знакомы.

— Вы можете простудиться, — сказала она.

Мои волосы и вправду были мокрыми, вода стекала за воротник... В теле медленно появлялся озноб. Я с тоской прикрыл глаза...

— В туалетной комнате есть полотенце, почему бы вам не вытереть волосы? — вновь заговорила девушка.

Я молчал. Перед глазами я видел солнечный берег и дом, состоявший практически из одних окон. Во дворе сидел молодой парень с лежащим на коленях ноутбуком. Пальцы его рук легко порхали по клавишам. Его лицо освещала улыбка Будды. Всего через час у парня начнется лекция, но в этот час реальность, окружавшая его, во всем ему подвластна: нет института... нет стульев возле гардероба... нет взглядов, пытливо заглядывающих в его лекционную тетрадь; мир начинается с двух резких линий и спешно выведенного заголовка: «Безоблачное лето».

Где потерялся этот парень?

Откуда возник я, уставший от боли... и самой жизни?..

Разве возможно, чтоб самое светлое, что жило в моей душе, однажды выпорхнуло прочь, а я остался внизу, привязанный к якорю-телу медленно увядающей надеждой?..

 — Я вас помню, — голос девушки сдернул солнечный берег прочь, словно рука сдергивает тюль с окна.

Гудел ливень, от жужжания лампочек было темно и душно.

— Вы тот писатель... Однажды я видела вас по телевизору.

— Вы меня с кем-то путаете.

— Не думаю...

Жужжали лампочки, гудел ливень... Как все это не вовремя.

Когда-то один мой роман опубликовали на деньги друзей. Об этом сняли несколько сюжетов и показывали по местному телевидению. Но весь тираж книги, который долго лежал в квартире, перекочевал в подвал... Роман оказался никому не нужным. Я был расстроен много более, чем мои друзья. Они уверяли, что все поправимо, и собрали деньги, чтобы напечатать мой второй роман... Об этом сняли новый телесюжет, и новые аккуратные ящики заняли в подвале все свободное место. Тогда друзья напечатали сборник моих рассказов... Эти книги мне пришлось сложить в спальной. С того времени прошло лет десять... Вряд ли девушка, сидевшая рядом, действительно могла меня помнить.

— Я помню вас... хотя лет десять прошло, — я столкнулся с ее взглядом, и вновь он пронзил меня, словно безжалостный меч пронзает в поединке.

— Я читала ваши книги, — добавила она тихо.

Вновь захотелось убежать... вновь захотелось броситься прочь. Но я лишь закрыл глаза и откинулся на спинку стула. Я знал, что спросит эта девушка, я знал, что она скажет.

...Какие хорошие у вас книги... Почему вы прекратили писать?.. Надо находить силы... Надо уметь верить... Все, что вы делаете, очень нужно... Я буду ждать вашего нового романа...

Все это я слышал от друзей...

Как мог я пояснить им, что чувствует бескрылая птица, когда ей пытаются рассказать о небе?

Как мог я пояснить, что чувствует писатель, когда тысячи экземпляров его книги лежат в сыром подвале?

Как мог я пояснить, что уже не могу верить, что книги эти нужны...

— Должно быть, это очень тяжело, — донеслось до меня, — когда ваши книги...

— Послушайте, — прервал ее я. — Может, я кого-то напомнил вам, но вы ошиблись. Я не писатель... и... мне нужно побыть одному.

...За окнами гудел ливень... Время подкрадывалось к двум часам ночи. Во взгляде девушки не было обиды, лишь грусть. Она старалась не смотреть в мою сторону, она сидела за своим столиком и пила зеленый чай.

Я сходил в туалет и вытер волосы полотенцем... Я не знал, для чего делаю это: воспаление легких меня совершенно не пугало. Из зеркала за мной следила измученная тень парня с залитого солнцем берега.

Вернувшись в зал, я присел рядом с девушкой и некоторое время смотрел в ее глаза.

— Вы были правы, — сказал я наконец. — Все это очень тяжело... И... не обижайтесь, что я вам так... ответил.

Девушка разглядывала чаинки в своей чашке, а потом посмотрела в окно. В темном стекле отражался зал кафе и наши лица.

— Иногда жизнь приносит много боли, — сказала она тихо. — Боль эта переполняет человека и разливается вокруг. И особенно больно бывает, когда люди не видят ничего за этим.

Она посмотрела на меня и улыбнулась:

— Вы таки вытерли волосы...

Я кивнул... Внутри меня была темнота, но в ней отражался зал кафе и наши лица.

— Танцуете?

Я прислушался к тихим звукам ночного радио... пожал плечами... Почему нет?..

Мы медленно кружились по танцевальной площадке, и немногие посетители, застигнутые дождем врасплох, с тоской в глазах следили за нами.

К пяти утра ливень стих. Мы медленно шли по сырым тротуарам. Я молчал, молчала и она. Когда мы были за квартал от моего дома, снова начал моросить дождь. Я так и не понял, действительно ли хочу пригласить ее к себе или же меня вынуждает к этому погода... Но припустивший вновь ливень заставил нас бежать...

— У тебя интересная квартира, — сказала она, осматривая картины на стенах и разноцветные фонари, горящие возле них.

— Твои книги, — донеслось от книжных полок.

Мои руки вновь начали дрожать... Сквозь свет серого утра проглядывали солнечные блики и пучки тополиного пуха. Теперь спичкой была она, и настоящее вновь обугливалось, сворачивалось страницами сожженных дней, таяло свечным воском, исчезало, растворялось. Почему она так?..

Почему она так... близко?

— Любимый... Иди ко мне...

...Она лежала щекой на моей груди и смотрела на меня с едва различимой улыбкой... с улыбкой Будды на губах...

Когда-то давно мы уже лежали так вот — прижавшись друг к другу, полностью открывшись друг для друга. Тогда на стенах не было картин, а вместо полок с книгами стоял допотопный шкаф... Но мурашки так же бегали по ее коже... И мое сердце так же замирало от них.

...— А я помню этот рассказ, — улыбнулась она, с ногами забравшись в кресло.

Она только что вышла из душа, на ней был белый махровый халат. В ее руках была моя книга, а в глазах отражались тепло и радость, некогда вошедшие в книгу. К горлу подкатил новый комок, и я поспешил отвернуться.

— Ты написал о себе как о художнике, который каждый день забирается на чердак дома, чтобы перечесть старые институтские дневники. Твой герой постоянно думал об одной... девушке... Ты, наверное, сильно любил ее?..

— Наверное, — я вышел из комнаты и вытер слезы.

— Однако все это в прошлом, — добавил я, зажигая огонь и ставя чайник.

— Как ее звали? — спросила она, входя на кухню.

Я отвернулся к окну. Слезы капали с ресниц, сердце пульсировало болью.

— Ты часто вспоминаешь ее? — она присела рядом и погладила меня по щеке.

— Нет, — ответил я.

— И меня вспоминать не будешь?

— Не знаю...

Грусть в ее улыбке... печаль в поцелуе...

— Спасибо, что не стал врать.

— Иногда бывает так больно, что жить дальше можно, только забыв.

— Путь к боли всегда начинается с надежды... — улыбнулась она и сняла с огня чайник. — Нельзя забыть одно и сохранить другое.

Я наверняка знал, какой будет вкус у чая... Зачем же я брал чашку и рассматривал проскочившие мимо сита чаинки? Горечь на губах больше не отрезвляла.

Ее рука легла сверху на мои ладони.

— Не грусти, мой хороший... Я не буду бередить твои раны. У каждого из нас было достаточно боли... Так давай лучше поговорим о радости.

...Целый день мы гуляли по городу. По небу плыли легкие облака, а солнце бережно согревало землю, озябшую от ночного ливня.

Под вечер мы пришли к дереву, на корнях которого любили сидеть когда-то, и там говорили о моем последнем, еще не написанном романе. И, несмотря на то, что подобные темы многие годы приносили мне одну лишь боль, этим вечером мне было очень спокойно.

Она рассказала о заброшенном доме, где я мог бы написать роман, и о хозяевах, с которыми можно было сторговаться о его покупке... Я с улыбкой обещал подумать.

У нее в руках была подаренная мной роза, а в глазах — тепло, которое она дарила мне. Когда на небе показались звезды, она поцеловала розу и положила ее мне на колени. Поцеловала меня в щеку — легко и нежно, словно сестра, — и подошла к сверкающей лунной дорожке. Ступила на нее и обернулась. Улыбнулась мне и слилась с лунными бликами, словно капля дождя сливается с рекой, оставляя после себя лишь маленький всплеск.

До утра я плакал от боли в сердце, а под утро с тоской смотрел на звезды. Когда рассвет лег на горизонт серыми тонами, я вернулся домой. Нежно прижал к лицу комок махрового халата и вдохнул ее запах. Лег на диван и провалился в темные беспросветные просторы.

...Я очнулся в больнице. Врачи сказали, что у меня был сильный жар, что я чуть не умер от воспаления легких, что меня забрала скорая прямиком из кафе...

Я не хотел верить, я знал, что не буду верить и что никто не сможет меня заставить поверить. С трудом передвигая ногами, я убежал из больницы домой, осторожно взял в руки белый комок махрового халата. Опустившись на колени, я прижал его к лицу и вдохнул... Нежный, как росинка на лепестке розы, едва уловимый — ее аромат все еще дремал в ткани.

На следующий день я снова пришел в институт... Нашел ее фамилию в списках выпускников. Однако в ее доме жили уже другие люди. Тогда я отыскал ее подругу и долго звонил у двери.

— Боже правый... — девушка еле устояла на ногах.

...Булькала вода в закипающем чайнике, я сидел за кухонным столом, и лучшая подруга той, кого я искал, сквозь слезы разглядывала меня.

Та, кого я любил; та, кто любила меня... она умерла. Простудилась, гуляя под весенним дождем. Она так и не забыла меня, который сумел забыть ее. По вечерам она все еще читала мои книги... В больнице они лежали на тумбочке у ее изголовья. Перед смертью она сказала подруге, что рано или поздно я приду... сказала не быть ко мне строгой, сказала простить даже то, что я сам не смогу простить себе.

В чайнике булькала вода... Меня переполняла горечь.

...Я продал квартиру и уехал искать один маленький заброшенный дом. Моя девочка очень хорошо описала место, где можно найти его и его хозяев... Мы почти не торговались.

Жить в этом доме было тяжело даже после того, как я починил его и развесил на стенах картины и разноцветные фонари...

Я много работал — так, как не работал уже долгие годы. Я выползал из-за стола только после того, как боль в спине становилась невыносимой.

По вечерам я смотрел на звезды, любуясь кружевными островками Млечного Пути и чувствуя, как тишина, капля за каплей, наполняет меня.

По утрам я ходил к озеру, чистые воды которого я обнаружил в непроходимой чаще. На берегу этого озера росло дерево с подмытым водой корнем. Время от времени я присаживался на него и наблюдал за игрой рассвета на гладких водах.

Иногда мне казалось, что я не один, что из необозримых далей приходит моя девочка и присаживается рядом, пытаясь утешить меня и ободрить. В такие моменты я думал о нас. Думал о мечтаниях, которые сподвигают нас преступать рамки логичного. Думал о полетах и падениях, о сломанных костях и вывихнутых крыльях... Думал о годами кровоточащих ранах. Я смотрел в небо и вспоминал юношу, сидящего на берегу моря. Я вспоминал дом, о котором он мечтал, и рассказы, которые он в этом доме писал, все больше становясь мужчиной. Я не знал, сумею ли помочь ему спуститься в одно старое, забывшее его тело, но надеялся, что сумею научить это тело подниматься к нему.

...Время от времени ко мне приезжают друзья, рассказывают, кому они подарили мой новый роман и какими были отзывы. Я слушаю их с легкой улыбкой, которая навсегда останется непонятной мне самому, и отдаю им свои новые рассказы. Я люблю дни, когда они приезжают, и люблю дни, когда они уезжают... Ведь только расставание делает возможной новую встречу.

Я часто ложусь спать именно с этой мыслью — после полного забот дня я думаю о расставаниях и встречах.

Думаю о мечтаниях и надеждах.

О скалистых уступах, к которым они приводят. О боли и страданиях... О сломанных костях и вывихнутых крыльях.

А также — о том радостном смехе, который ожидает верных в лучистых просторах будущего.

 

Нашим Маякам — дошедшим и оставшимся.

Мы — здесь

Фары слепили.

Я никогда не думал, что можно так слепнуть от света автомобильных фар, стоя на обочине ночного шоссе. Машины одна за другой проносились мимо, сначала ослепляя, а затем обдавая гарью выхлопных газов.

Путешествовать автостопом в наше время очень тяжело: мало кто рискует остановиться, чтобы подобрать неизвестного человека в ночное время суток. Я не винил никого: мы все сетуем на зло, не задаваясь вопросом, откуда оно проникает в мир.

Августовские ночи были очень холодны, и я успевал промерзнуть до самых костей, пока находилась-таки добрая душа, чтобы подвезти. В основном это были простые люди на стареньких машинах — те, кто еще не успел зажиреть настолько, чтобы забыть значение пришедшей вовремя помощи. С такими людьми было легко говорить, они понимали мое затруднительное положение и запросто подвозили, принимая в оплату простое человеческое «спасибо». Я полюбил такие встречи. Глядя на этих небогатых людей, легко отмахивающихся от упоминания о деньгах, я чувствовал в сердце надежду, давно забытую надежду на то, что злу противится не так уж и мало. Наверное, именно в простоте легко принимать истину.

Поэтому меня немало насторожил «Volvo», вдруг остановившийся у обочины.

— До Черкасс подвезете? — спросил я водителя.

Тот молча кивнул головой.

— Только у меня нет денег.

Водитель повернул ко мне лицо и усмехнулся на удивление мягко:

— Садись.

Салон был отделан кожей и пах респектабельностью — естественно, такому человеку мои копейки ни к чему. Машина плавно тронулась с места и покатилась все быстрее, уверенно набирая скорость. Шоссе подрагивало впереди, светлым языком вытянувшись в свете фар.

— К кому в Черкассы? — спросил водитель.

— К знакомой, — ответил я. — К хорошей знакомой.

— Угу.

Машина бесшумно неслась вперед, слегка покачиваясь на неровностях дороги. Закрывая веки, я подумал, что еще никогда не путешествовал с таким комфортом.

Знакомая... Я не соврал водителю: мы действительно были просто знакомыми. Когда-то, в институте, я был влюблен, но любовь моя была безответна, и мы остались друзьями. Даже сейчас я ощущал покалывание в груди, ловя в памяти отголоски давно минувшего.

Машина бесшумно неслась по шоссе... О нет, я не возвращался в свое прошлое. Просто одному человеку была нужна моя помощь. Одному человеку, к которому звала меня знакомая.

— Как звать?..

Веки были тяжелы и непослушны.

— Как звать, говорю? — усмехнулся водитель.

— Сергей. Простите, я уже несколько суток на ногах...

— Что ж не автобусом?

— Обворовали.

Деньги увели по моей глупости — предчувствие опасности было достаточно сильным, однако волнение, проникшее из прошлого, рассеяло внимательность.

— Дорога, знать, тебе знакомая, если так спешишь.

Я не ответил. Волнение — это простой рефлекс старых чувств.

— Меня зовут Александр. Называй меня на «ты».

Я кивнул. Голова была тяжелая, и глаза слипались, но я все же присмотрелся к водителю внимательнее — он был богат, но неравнодушен.

Он почувствовал мой взгляд и повернулся. Хорошие глаза — как умудрился в богачи записаться? С такими глазами нужно быть непризнанным писателем.

Я откинулся на спинку кресла... Большие у него задатки, взять хотя бы, что не побоялся на дороге остановиться. А задатки свои реализует неправильно, уже просматривается болезнь легких. Воспаление что ли?..

— Поспи, — понял мое желание Александр. — До Черкасс еще часа четыре.

Инна... девушку из института звали Инна. Она очень гордилась своей внешностью и мало думала о своем внутреннем мире. Но ведь и я тогда был другим: непроснувшиеся накопления; непройденные экзамены, которые могли бы разбудить накопления; недостаток опыта, который помог бы пройти экзамены, — тогда я искал Истину в земной любви.

Когда нам вручили дипломы, я проводил Инну до общежития и сказал, что она всегда может обращаться ко мне за помощью и я всегда помогу ей, чем смогу. А когда она спросила, почему я так добр к ней, я ответил, что люблю ее.

После этого мы и попрощались, как я думал, навсегда. Но позавчера меня позвали к телефону, и ее голос попросил о помощи.

Настоятель монастыря внимательно выслушал меня и отпустил. Хотя этот зов о помощи мало чем отличался от многих других, его глаза уловили все, мною не досказанное. Да и я понял все, о чем он хотел молчаливо предупредить меня. Послушникам я не сказал много; впрочем, они привыкли к моим периодическим исчезновениям...

— Подъезжаем, — сказал Александр, заметив, что я уже проснулся и кручу головой.

Я повернулся к нему, чтобы поблагодарить, но замер на полуслове. Как же я не разглядел этого ночью?.. У Александра был рак.

— Ты словно привидение увидел, — холодно сказал Александр.

Я с трудом отвел взгляд от изъеденной дыры в его легких и тяжело сглотнул. На лбу выступила холодная испарина, руки дрожали. Сказать?

— Говори, — словно прочел мои мысли хозяин «Volvo».

Ох, и силища у него. И такой потенциал — в бизнес... Я снова сглотнул.

— У тебя рак.

— Знаю.

— Жить осталось недолго.

— Знаю.

— Отчего рак, знаешь?

— Много курю.

— Нет, не поэтому.

Александр сильно удивился, я почувствовал его реакцию. А он почувствовал реакцию мою.

— Ты чувствуешь реакции людей.

Молчанье. Кивок.

— Бизнес идет хорошо, потому что просчитываешь прекрасно. Предугадываешь интриги, умело подбираешь кадры.

Молчанье. Кивок.

— Жена у тебя хорошая. Красивая, но любит не только себя. Хозяйка примерная, и мать из нее получилась заботливая.

Кивок. Без предварительного молчания — это уже что-то.

— А вот помрешь — что из этого с собой заберешь?

Александр внимательно осмотрел меня. Я не прятал взгляд.

— Заберу уверенность, что дети мои будут жить хорошо.

— Хочешь сказать — богато?

Кивок.

— Но богато не значит хорошо.

Молчание. Вопрос:

— Да ты что — священник что ли?

Чутье, однако...

— Священник, и что с того?

— А то, что говоришь о том, чего не понимаешь.

Я сжал челюсти. Плохой из меня священник, если приходится прибегать к жестокости:

— Но рак-то у тебя.

Челюсти сжал Александр:

— Потому что курю много.

Я снова повернулся к нему:

— Сам в это веришь?

Желваки долго играли на его челюстях. Затем он притормозил у обочины, совсем рядом со знаком «Черкассы». Вышел. Хорошо — я уже думал, что меня выставит. Я вздохнул и вышел следом.

— Смотри, — Александр указал на машину. — Это средство передвижения для меня глупого, заработанное неправедным, как ты думаешь, путем. А ты, такой умный, голосуешь на дороге ночью, подвергаясь опасности насильственной смерти. Разве это не показатель?

Я посмотрел на машину:

— Это не средство передвижения, Александр. Это твоя неизданная книга.

Его лицо дернулось, как от боли, — стало быть, я угадал и с его предназначением.

— Но ведь и книги пишутся ради денег.

— Книги пишутся ради творчества. Деньги даются лишь под конкретные цели.

— Но мне деньги даны. Значит, есть и цель.

Я покачал головой:

— Ты взял деньги самостоятельно, насилуя при этом свой Дар.

— Я просто умело веду бизнес, потому...

— Потому что слышишь внутренний голос лучше своих конкурентов, — я перебил его намеренно жестко. — Но ты ведь не задумывался, что, созидая прекрасное произведение и предугадывая действие конкурента, ты используешь одну и ту же Силу — ту, которая дана тебе. Только в одном случае ты возносишь Дар в ладонях своих, и Дар сияет в лучах солнца, а во втором случае ты вытираешь о Дар свои ноги.

— Да какой Дар, что ты несешь?! Какая Сила?! Я умелый бизнесмен, а не колдун!!! Дернуло меня остановиться...

Я перевел дыхание: спасибо Тебе за подсказку.

— Ну так объясни это. Объясни, как именно тебя дернуло остановиться — ночью, непонятно рядом с кем. Многих ли ты подвозил за последний год?

Александр нахмурился. Хорошо.

— И вот ты едешь и ни с того ни с сего останавливаешься именно возле одиноко голосующего священника. А я ведь даже в сутану не одет.

— Ты видишь в этом руку Божью? — усмехнулся Александр.

— Неужели Ее не видишь ты?

Александр зашелся глубоким кашлем. Как хорошо! Какая сила в Центрах, как она жаждет пробуждения! Услышь ее, Александр... услышь ее... услышь...

Александр облокотился о машину и неотрывно смотрел на меня. Я тоже неотрывно смотрел на него.

— Бог никогда не является людям. Он слишком ценит данную нам свободу выбора. Но Он проявляется в каждом стечении обстоятельств, всячески подсказывая направление к Пути истинному.

Александр сглотнул:

— Почему я слышу твои мысли?

— Потому что ты хочешь услышать Свет. Конечно, не мои мысли есть Свет, но Свет есть в моих мыслях.

— Я хочу... вернуться к бизнесу, — очень устало сказал он.

Я улыбнулся:

— Стремления последних пятнадцати лет не в силах перечеркнуть накопления тысячелетий. Не я призываю, но в моих устах ты слышишь Зов. Не я указываю дорогу, но Рука, которую ты утерял, коснулась тебя через встречу со мной.

Александр присел около машины, заходясь кашлем и прижимая руку к груди.

— Почему так больно? — спросил он.

— Стремления последних пятнадцати лет не в силах перечеркнуть накопления тысячелетий, — повторил я.

Он долго кашлял, потом с трудом поднялся на ноги.

— Что теперь?..

— Теперь ты сделаешь свой выбор. Ничего не нужно говорить мне... Единственный язык, которому доверяют Высшие, — это язык человеческих действий.

Я оглянулся на знак «Черкассы».

— Наверное, я пройдусь до остановки пешком... Мелочь у меня найдется.

— Постой... Сергей, — Александр с трудом вспомнил мое имя.

Хорошо.

— Ты ведь священник... как найти тебя?

— Да, я священник, — я улыбнулся ему в ответ. — Но Тот, Кого ты ищешь, может быть найден лишь в тебе самом.

Я долго шагал по шоссе, но его машина так и не обогнала меня. Хорошо!!!

Центр города почти не изменился, я легко вспомнил, как добраться до нужного дома. Думая о прошлом, я ни капли не жалел, что все получилось именно так. Если бы Инна полюбила меня в ответ, все мои силы оказались бы применены совсем не к духовным поискам. Какие ценности наполнили бы мою жизнь? Лучше оплачиваемая должность, лучшая квартира для семьи, лучшая машина для детей. Поместилась ли бы в этом мире беседа с бизнесменом Александром? Теперь я понимал иллюзорность счастья, о котором некогда мечтал, — но почему же так колотилось сердце?

Через месяц после вручения дипломов на улице меня встретил настоятель монастыря, которому предстояло стать моим домом. Он сказал, что Дар, который дан мне, принадлежит людям. Я тогда еще имел глупость поправить его, сказав, что мой Дар принадлежит только Богу. Какие же это были далекие времена!

С мамой случилась истерика, но мое решение было непреклонным.

Какую роль сыграла Инна в принятии решения? Естественно, если бы наши с ней отношения сложились иначе, по-другому сложилась бы и моя жизнь... Я предпочитаю думать, что полюбил Инну именно потому, что любовь моя была обречена на безответность.

Монастырь был истинным. В нем не было места порокам, наполнившим современную церковь. Далеко не каждый мог попасть в этот монастырь, хотя покинуть его мог каждый в любое удобное для него время. Ежедневный физический труд давал представление о ценности свободного времени, а обилие книг в монастыре давало свободному времени применение.

Три года спустя меня направили в духовную семинарию, где я и встретился с Наставником моего Наставника. Мурашки бегали теперь по коже при мысли о том, что этого всего могло бы не быть.

— Привет, — Инна открыла мне дверь и легко поцеловала в щеку. — Спасибо, что приехал.

Будто не пятнадцать лет пролетело. Хорошо, что Инна говорила без манерности: терпеть этого не могу. Я тоже легонько поцеловал ее в ответ и пожал руку ее мужа — рукопожатие у него было сильное.

В квартире неприятно пахло страхом. Инна провела меня на кухню, сказав, что днем дочке стало легче и сейчас она спит. Дрожащей рукой Инна налила мне чаю — больше всего в квартире боялась именно она. Это был особый вид страха — материнский... его отложения всегда граничат с самопожертвованием.

Дочка спала в комнате. Я чувствовал мужа Инны (никак не мог припомнить его имя) стоящим возле кровати. Мысленно потянулся в детскую, но с выдохом вернулся назад: стены комнаты были словно исполосованы отложениями ужаса.

— Вам нужно ежедневно проветривать квартиру и окуривать ладаном места, где начинаются приступы. Ежедневно читайте вслух Евангелие. Что именно, сами выбирайте; главное — читайте вдохновенно. Будет лучше, если сможете читать в один голос и нараспев. Еще нужно...

— Сережа, — перебила меня Инна. — Я думала, ты поможешь нам.

— Я попытаюсь, Инна, но для этого вам придется делать то, что я говорю. Еще нужно убрать из дома все вещи, изготовленные из золота. Это очень важно.

Я указал на ее золотые серьги. Не смог заставить себя упомянуть о ее обручальном кольце... Плохо: никакие отголоски мешать не должны. Собрался с силами, сказал про кольцо. Инна посмотрела на меня настороженно, но кольцо сняла. То же сделал и ее вошедший на кухню муж, вспомнилось его имя — Саша, как и у бизнесмена. Может, ночная встреча была добрым знаком?

— Дядя, ты кто?.. — маленькое заспанное личико показалось из-за Сашиной спины.

Плохо она выглядела. Очень плохо.

— Я — дядя Сережа.

Я поманил девочку пальцем, и она послушно подошла ко мне. Аура была словно когтями изодрана — никогда такого не видел. На самом дне воспаленных глаз метался страх... С содроганием я подумал про полосы на стенах детской комнаты: это были следы ее собственных взглядов, пылающих ужасом во время припадков.

— А тебя как зовут?..

— Леся...

Страх в ней на мгновение вспыхнул сильнее — значит, приходящие элементалы используют ее имя. Да и вопрос — элементалы ли приходят?

    Сильная порча, — сказал я Инне. — Очень сильная.

    Евангелие есть? — спросил я Сашу.

Он кивнул, взял дочку за руку и без лишних вопросов вышел из кухни. Через минуту его голос донесся из детской... молодец муж у Инны. С огромным трудом я улыбнулся побелевшей Инне: только паники нам не хватало.

— Рассказывай про дочку. Больше всего меня интересует, что в ней необычного, не такого, как у всех детей.

Инна проглотила комок в горле и с трудом начала, не замечая даже бегущих по щекам слез:

— Леся всегда была не от мира сего. Легче перечислить то, что у нее было, как у всех. Когда другим читали сказки, она потребовала Библию. Больше всего любила слушать Евангелия, Псалмы и первые главы Бытия. Некоторые из Псалмов знает наизусть и иногда напевает на всевозможные мелодии. Много рисует.

Я попросил ее рисунки, а когда Инна принесла их, увидел именно то, что и ожидал: сплошные абстракции, органичные переходы цветов — определенные художественные способности сразу бросались в глаза. Но главным в рисунках было именно невидимое — отложение психической энергии на листах бумаги. Так, взрослый мог посмотреть рисунок, пожать плечами и отложить его, даже не задумываясь, почему прочистился заложенный до того нос. Потенциал девочки был многократно выше моего, но наведение такой сильной порчи сейчас все равно не оставляло ей шансов.

— Зачем все это, Сережа? — Инна изо всех сил пыталась сдержать рыдания.

— Значит так, — я залпом выпил чашку чая. — Леся очень одарена. В зависимости от того, что ее будет привлекать больше, она сможет стать художницей или поэтессой. Судя по всему, роль ее очень велика — она будет одним из тех творцов, чьи произведения внесут в массы очищение некоторых понятий, сейчас смешанных с отвратительной грязью. Труд это тяжелый, но, судя по Лесиному потенциалу, для нее вполне реальный. Естественно, некоторым тварям такой план не представляется привлекательным, поскольку их существование базируется на одном только человеческом невежестве. Происходящее сейчас испытание — самое страшное в жизни Леси, потому что Тьма ударила изо всех сил. Если Леся устоит, никто ее уже не собьет с ног.

Инна непонимающе смотрела на меня. Я не отводил взгляд:

— Вне зависимости от того, веришь ты в это или нет, Бог и Дьявол существуют. Как существуют ангелы и демоны.

Инна не стала противиться моим словам: пережитое помогло ей.

— Но если ангелы существуют, почему они допускают такое?

Мне стало больно. Что рассказать тебе, Инночка? Про Изменение Баланса сил падением Светозарного Ангела? Про то, что условия Земли не являются типичными для развития человека? Про то, что демоны направо и налево пользуются стихийными силами, а ангелы, в основном, гасят за ними беспорядки стихийных возмущений? Как ответить на твой вопрос, женщина из моего прошлого?

— Хотя, я же нашла тебя...

Инна налила себе чашку воды и сделала пару глотков.

— Значит, ты предполагаешь, что один из... демонов прилагает усилия к уничтожению Леси.

Я кивнул, думая о том, что Инна очень мужественна, и Саша очень мужественен, что у каждого из них непростое прошлое за плечами, раз так стойко принимают они мучения своего ребенка...

Этой ночью у Леси вновь начался приступ.

В считанные секунды она скатилась с кровати, изгибаясь телом так, что, казалось, вот-вот сломается пополам. На ее губах выступила зеленоватая пена, а из носа хлынула кровь. Ее дыхание то и дело прерывалось, чтобы потом легкие начинали работать, как изодранные кузнечные мехи. И хотя я сразу же бросился к ней, она успела расшибить себе затылок, с бешеной силой колотясь о пол. С трудом втиснув под ее голову подушку, я надавил на ее лоб и попытался поймать своим взглядом ее мечущиеся зрачки... Поймал. Вгляделся в клубящуюся внутри тьму и прокричал туда что было мочи:

 

«Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних.

Хвалите Его все Ангелы Его, хвалите Его все воинства Его.

Хвалите Его солнце и луна; хвалите Его все звезды света...»

Давай, малышка, услышь мой голос, ты же любишь этот псалом, услышь его во мгле, услышь его, услышь... Клубы тьмы, вы не властны, ибо пришло Слово, и вот оно перед вами, и разрезаны будете Его Мечом. Отступите, говорю, ибо Меч уже занесен!!!

 

«... Хвалите Его небеса небес, и воды, которые превыше небес.

Да хвалят имя Господа, ибо Он повелел — и они сотворились.

Поставил их на века и веки; дал устав, который не прейдет.

Хвалите Господа от земли великие рыбы и все бездны,

Огонь и град, снег и туман, бурный ветер, исполняющий слово Его...»

Услышала... молодец, Леся... ты не одинока во мгле, уже нет — потому что рядом рука. Возьмись за нее, помоги мне, молодец, конвульсии уже ушли, ты уже дышишь, и тело твое напряжено в борьбе немыслимой. Возьмись за руку... молодец, смелее, смелее... одиночества больше нет, малыш, потому что одиночество — оружие темных. Но мы побеждаем, потому что мы сильнее одиночества; даже покинутые, мы не одиноки. Ибо с нами СВЕТ!!!

Леся обмякла в моих руках, ее голова с прилипшими ко лбу прядями откинулась назад. Но я успел заметить черную молнию, метнувшуюся от тела Леси в угол комнаты.

Сумрак сгустился там, не стало видно даже края шкафа. Крыльев не было, хотя многие сильные демоны не упускают шанса покрасоваться остатками своих изъеденных крыл.

Молния метнулась ко мне, железные когти вонзились в мои внутренности, а рычащий голос проорал мне прямо в ухо:

«И сказал я, будет агнец мой, и будет он мой, ибо я — князь князей и царь царей, и слово мое — огонь, а длань моя — железо. И отречется от агнца всякий, его желающий, ибо есть я, желающий его больше, тот, чья воля — огонь, и чей путь — железо. А не ушедший из под ступней моих стерт будет в пепел печной, ибо мельница моя — огонь, а жернова мои — железо...»

Хвалите... — прошептал я сквозь цепенеющие уста, — Господа... своего...

Непослушная рука едва дотянулась до креста на шее, вспышка отобразилась в изумленных вертикальных зрачках, и все потекло куда-то, словно вода, убегающая в раковину.

Очнулся я часом позже, трясясь в лихорадке, с мокрым полотенцем на лбу. Попеременно меня бросало то в жар, то в холод. Искры ауры отражались в глазах Инны голубым и оранжевым, но никто, кроме меня, этого не видел.

— К окну... — прохрипел я.

Вдвоем с Сашей они подвели меня к раскрытому окну. Уже очень давно я не использовал дыхательных упражнений, но целесообразность... она говорила, что время пришло.

— Что это было? — зубы Инны стучали сильнее, чем мои. — Что приходило к тебе?

Судорогой рванулась моя рука к нательному кресту на шее, но... креста не было. И тут неожиданная догадка качнула мое тело: еще со времен духовной академии я перестал носить нательный крест, поднявшись над этапом защитных амулетов. Крест может быть найден только внутри, в то время как снаружи рука нащупает фетиш. Ведь вспомогательные средства указывают именно на недостаток веры. Истинная вера не нуждается даже в словесных формулах, чтобы стать проводником могущественной Энергии.

— Инна... — я постарался успокоить дыхание. — Что ты видела перед тем, как я упал?

Инна сглотнула:

— Что-то пыталось убить тебя. Оно было ощутимо скорее кожей, нежели зримо. Оно бросилось на тебя из угла комнаты и схватило тебя. А потом ты сложил руку перед грудью, словно держа что-то, и это нечто ярко вспыхнуло — словно фотовспышка. По форме оно напомнило мне крест. А потом ты упал... Сергей... это был...

Солгать? Сказать правду? Я не знал всей правды, но именно поэтому не стал лгать:

— Это был могущественный Демон, один из доверенных слуг Сатаны. Он даже говорил от имени Сатаны. Я никогда не встречался с ним, а он никогда не слышал обо мне. Я не слышал даже о книге, строки из которой он цитировал.

Радовали две вещи. Во-первых, ему тоже нужны были словесные формулы. А во-вторых, Светлые высокого уровня поддержали Лесю, вложив терафим астрального уровня в мою руку.

Инна молчала, и я продолжил:

— На Лесе не порча и не сглаз. Некто — кто именно, я пока не знаю, — принес Лесю в жертву Тьме. Не на земном плане — поэтому это действие не требует физического убийства, но оттого оно еще отвратительнее. И теперь Тьма посылает своих солдат, чтобы забрать то, что принадлежит ей. Ты говоришь, это продолжается уже около недели, постепенно ухудшаясь?..

Инна кивнула.

— Значит, уже неделю эта маленькая девочка сопротивляется натиску все более и более сильных демонов.

— И ты... называешь... это... испытанием?.. — по слову выдавила Инна, прикрыв рот ладонью.

— Это Армагеддон! — чуть не крикнул я. — Это Армагеддон твоей собственной дочери! Борьба Света, клином сошедшегося в ней с кольцом окружившей ее Тьмы. Но в этой борьбе она не одинока: ведь здесь я, здесь Свет, здесь вы с Александром. И только одно может сломить сопротивление — если здесь появится отчаяние. Стоит поверить в Темную силу или Светлую слабость, и вы потеряете дочь, а мир потеряет Архата. Судьбы поколений всегда вершатся отдельными людьми. И отдельные люди должны страдать; иначе, как поколения смогут жить счастливо?

Я смотрел на разгорающийся горизонт.

— Присланный Демон со мной не справился. У нас есть время до темноты, пока Темные подтянут новые подкрепления. Так вы сражаетесь за Лесю?

Саша подхватил рыдающую Инну:

— Мы с тобой.

Я немного перевел дыханье:

— А я с вами.

Я оставил семью Инны в недавно построенной церкви. Место было хорошее: церковь построили на древнем святилище и отложения «молитв» новых прихожан еще не успели затмить свет прошлого.

Священник беспокойно метался между нами, и лишь когда я попросил его поставить свечи во все светильники, дар членораздельной речи вернулся к нему.

— А кто заплатит? — застонал он.

Я резко обернулся, и чувство гнева родилось во мне впервые за многие годы.

— Ты ведь поставишь свечи? — спросил я тихо.

— Да как ты сме...ешь? — икнул священник. — В храме-то Божь...ем.

— Не надо, Сергей, — прервал меня Саша. — Я заплачу.

Я помолчал секунду, а потом благодарно кивнул ему, направляясь к выходу. Как я собираюсь сражаться с Темными, если гнев прорезает меня?..

В центре города я купил карту Черкасской области.

Прядь волос Леси, слова молитвы, оседающие на кончиках пальцев живительной росой, — раньше за это сжигали на кострах, а теперь ни один человек не обращал внимания. Ну стоит себе человек у забора, шепчет что-то под нос, рукой над картой водит... вспоминает, наверное, где машину припарковал.

Дом, где свершилось жертвоприношение, находился рядом — совсем непримечательный частный дом с приветливой хозяйкой, про которую никогда не подумаешь, что она ведьма. Она была удивлена приходу незнакомого человека, но радушно пригласила в дом. Комнаты были внешне непримечательны, хотя запах темных месс пропитывал их насквозь. На темные иконы, стоящие в углах, было страшно смотреть. Хозяйка была слаба: она даже не различила мою принадлежность — тем более, тонкое жертвоприношение она совершить не смогла бы.

— Кто принес в жертву Лесю? — спросил я ее тихо.

Ведьма не сразу поняла, о чем я говорю, но спустя секунду-другую улыбка превратилась в оскал злобной досады. Я ожидал, что она начнет лгать и оправдываться, но она поступила проще: схватила со столика нож для резки бумаги и вся вложилась в удар, покрывший расстояние между нами. Благо, сработали рефлексы — с резким выдохом я развел руки в стороны, вытянувшись, словно струна, и Крест святым Огнем вспыхнул во мне. Расплавленный металл ножа брызнул ведьме на руку. С криком она отскочила назад. В комнате противно завоняло средневековьем. Я попытался развеять не вовремя нахлынувшие воспоминания. Слава Богу, ведьма была слаба и не сумела воспользоваться моим замешательством. Я приковал ее испуганный взгляд своим и спросил тихо:

— Кто?..

Некоторое время она хрипела, пытаясь сопротивляться, а потом глухим голосом, как бы не принадлежащим ей, ответила:

— Мы. Слуги его. Рабы его. Мы. Мы. Мы. Легион.

Я оставил ее стоять, как статую, и пошел на кухню за водой. Набрал стакан и прочитал над ним «Живущий под покровом Всевышнего под сенью Всевышнего покоится...» Затем вернулся в комнату и окунул пальцы в воду.

— Нет... — едва слышно выдохнула женщина.

Я помазал ей водой чело и сказал:

— Крестишься в рождение новое, ибо грехи твои искуплены быть могут.

Когда я убрал руку с ее лба, бывшая ведьма повалилась на пол и одновременно с этим глухо треснули висящие в углах комнаты иконы.

— Да поможет тебе Господь, — сказал я, имея в виду муки, через которые предстоит пройти женщине.

Полная амнезия даст ей шанс не повторить ошибки, хотя накопления ее неутешительны.

Я уже направлялся к выходу, когда из дальнего угла комнаты донеслось:

«И кто будет мутить паству мою словами и деяниями неверными, тот будет низвергнут в пучину гнева моего, ибо слуги мои — под крылом моим».

— У тебя не осталось крыльев!!! — что было сил заорал я в угол комнаты, но темная волна рванула оттуда, развернула меня вниз головой и припечатала к стене в форме перевернутого распятия.

Темные были сильны в первом броске, но не смутившиеся этим всегда побеждали. С хрипом воздух вырвался из моих легких, но уста все же сложили слова:

«И взглянул я, и вот, дверь отверста на небе...»

Власть Демона понемногу начала соскальзывать по рождающейся из сердца броне, и я продолжал все вдохновеннее:

«...и прежний голос, который я слышал, как бы звук трубы, говорившей со мною, сказал: взойди сюда и покажу тебе, чему надлежит быть после сего...»

Демон продолжал читать из своей книги, но я подавлял его. Я был сильнее — моя сила была в крыльях, которые рождались во мне, слабость же Демона была в крыльях, которые он уже потерял. Сила, прижимавшая меня к стене, ослабила хватку и постепенно исчезла. Я был на ногах лицом к лицу с Демоном.

«И тот час я был в духе; и вот, престол стоял на небе, и на престоле был Сидящий;

И сей сидящий видом был подобен камню яспису и сардису; и радуга вокруг престола, видом напоминая смарагду;

И вокруг престола двадцать четыре престола; а на престолах видел я сидевших двадцать четыре старца, которые облачены были в белые одежды и имели на головах своих золотые венцы...»

Демон пятился от меня, но я держал его всей своей решимостью, всей силой своего духа и всей силой Духа, вошедшего в меня.

«Не отпустить, — билось в моей голове, — удержать».

Демон допустил ошибку, придя ко мне. В самонадеянности он решил, что без терафима на моем теле он победит, но не принял во внимание, какие именно накопления разбудила во мне наша ночная схватка. Когда я атаковал ведьму, Демон узнал меня, но он ошибся, бросившись ко мне, а не к беззащитной Лесе. Теперь я разил его Светом, проводником которого я стал. Еще немного... еще... еще...

 

Ты предал Свет, прими же его достаточно.

Ты восхвалил Тьму, но не дам тебе отползти в нее.

Твоя сила — в чужой разобщенности, но Единение противопоставлю тебе...

Я все-таки отпустил Демона. Целесообразность подсказала, что я достаточно обессилил его и напасть на Лесю он уже не сможет. А силы были нужны мне для ночной обороны.

Начиная с сегодняшнего дня, когда Леся вошла в святое место, тропа, проведенная к ней жертвоприношением, будет зарастать, повреждения ее тонкого тела будут заживать, и Тьме будет все тяжелее завладеть ею. Сатанисты понимали это не хуже меня, и сегодняшняя ночь была их последней надеждой: к завтрашней ночи они, конечно, подтянули бы большие силы, но приехал бы и мой Наставник, который уже почувствовал напряжение неслыханное.

Было около одиннадцати, когда я добрался до церкви.

— Наконец-то! — встретило меня духовное лицо. — Забирайте своих друзей и уходите из церкви. Мы закрываемся.

Я прошел мимо, будто и не слышал его слов, и сказал, обращаясь к Инне и Саше:

— Сдвиньте скамейки перед алтарем, как в католических соборах, поставьте их в три ряда и сядьте в центре.

— Сын мой, — обратился ко мне церковный настоятель. — Ты забыва...

— Забываешься ты, — прервал я его. — Ты забыл Отца нашего, променяв Его на злато. Ты забыл, что есть милосердие и сострадание, ты забыл Христовы слова, что церковь есть Храм Божий, а не вертеп разбойников.

Священник замер, как бы не веря своим ушам, а потом принялся лихорадочно осыпать меня крестами.

— Но мы в настоящей беде, — сказал священнику Саша, стиснув рукой мое плечо. — Нам действительно необходимо остаться в церкви, чтобы молить Господа о помощи.

— Ночью?.. — изумился священник. — Приходите завтра, и молитвы ваши будут услышаны. А ночью я никак не могу оставить вас в церкви, потому что отвечаю за нее и за все ценности, здесь находящиеся.

— Заприте дверь снаружи, — подсказал ему Саша. — Поверьте, в таком случае мы просто не сможем убежать с иконами, даже если бы и хотели.

Священник зыркнул на меня, и всем стало понятно, что долг перед ближним он закончил выполнять сразу же после прочтения вечерней службы.

— Я не могу... — развел он руками.

— Ты можешь... — поправил его я и указал на иконостас.

Он посмотрел туда и обомлел: из глаз икон медленно текли слезы. Мерцающими полосками они скользили по иконостасу и сливались в радужные лужицы на полу.

— Нам очень нужно остаться в церкви, — сказал ему Саша.

Священник вздрогнул от его слов, словно от электрического тока, и еще раз сглотнул.

— Но церковь... я закрою... — выдавил он.

Я повернулся к иконостасу. Плакали все иконы, слезы текли все быстрее. Битва предстояла страшная.

Священник все не унимался и говорил, что тут есть дверца, и что в случае надобности он мигом окажется в помещении, и чтоб мы не думали, что он позволит... Саша кивал ему в ответ, мягко выпроваживая на улицу.

Мне было жалко современную церковь: познавшая некогда Свободу, она избрала в конце концов рабство.

Я вздохнул, успокаивая колотящееся сердце. Токи действительно были тяжки. Но там, где клубятся тучи, сверкающе рождается молния. Собравшись, я подошел к первому светильнику и, сложив руки перед грудью, начал читать послание Павла к Евреям. Слова вибрировали в воздухе, оседая на светильнике, на чашечках подсвечников, на фитилях свечей. Они пропитывали своим звучанием свечной воск, проникали в него все глубже и глубже — сквозь Землю, Воду и Воздух.

На словах «Ибо, где завещание, там необходимо, чтобы последовала смерть завещателя...» вспыхнула и ярко загорелась первая свеча; почти сразу за ней — другая; а потом — по одной на каждый стих послания.

Закончив читать его, я приступил ко Второму Посланию к Тимофею, и на моих любимых строках о воинах Христовых свечи зажигались по две на стих... Их язычки колыхались в такт произносимым словам, слова наполнялись пришедшим изнутри Огнем, и Огонь напитывал все помещение.

Закончил я вторым посланием к Коринфянам, и когда очередь дошла до слов «Благодать Господа нашего Иисуса Христа, и любовь Бога Отца, и общение Святого Духа со всеми вами. Аминь», все свечи были зажжены.

Став в середину второго ряда скамеек, я раскинул руки в стороны, обращая свое лицо к Святому Духу, запечатленному на потолке в форме голубя. Я не обращал внимания на технические огрехи в изображении: на потолке была лишь краска, а Дух я искал в Сердце. Слова, вышедшие из Сердца, всколыхнули все помещение еще до того, как голосовые связки оформили их в звуки:

«Не собирайте себе сокровище на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут;

Но собирайте себе сокровище на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут;

Ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше...»

Слова неосязаемо проникали из моей груди к светильникам, и огоньки свечей подрагивали, ритмично вытягиваясь вверх и приседая вниз.

«Никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом не радеть. Не можете служить Богу и Маммоне ...»

До меня донесся изумленный вздох Инны и слова Леси, испуганно читающей «Отче Наш»... Не бойся, маленькая, не бойся. Стихия эта страшна лишь для тех, кто не вмещает понятие жертвы. Ты приняла жертву, рождаясь в этот мир, чтобы учить; ты оставила Единение Девачана ради того, чтобы принести его в себе на землю и раздать людям... Огонь — твой друг и защитник: ведь и Он сошел с Небес... Он облекся в одежды Воздуха и Воды, и даже Земли, ради того, чтобы сотворить Жизнь. Он ли не поймет тебя?..

Шесть рук родилось во мне, шесть спиц одного колеса. Шесть зажженных светильников вздрогнули, огонь свечей вытянулся почти до потолка, и светильники последовали за Огнем, оторвавшись от пола комнаты. Медленно парили они, становясь в вершины Соломоновой Звезды, созидая Защиту, Крепость, которую не пробить Тьме.

«...Итак, не заботьтесь и не говорите: “что нам есть?”, или “что пить?”, или “во что одеться?”

Потому что всего этого ищут язычники и потому что Отец ваш Небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом.

Ищите прежде всего Царства Божьего и правды Его, и это все приложится вам».

С глухим стуком парящие в воздухе светильники опустились на пол, каждый заняв положенное ему место.

Было уже поздно. Только сейчас я понял, что читал из Матфея не пять-десять минут, а несколько часов, которые свернула во времени наполнявшая комнату Сила.

Я присел на скамейку и вытер со лба пот. Но долго отдыхать мне не пришлось, потому что сатанисты, стоявшие снаружи, уже долго ждали спада Пульсации. Ставни с окон они сняли раньше, теперь же со звоном выбивали сами окна и лезли внутрь. Они... рабы... предатели... Легион.

Первыми пошли местные идиоты, жаждущие подвигов во имя Тьмы.

— Отдай агнца нам... — прохрипел один их них.

Я не дал ему договорить:

«...И во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в связки, чтобы СЖЕЧЬ их...»

Леся испугано вскрикнула, когда пламя свечей ближайшего к окну светильника вспыхнуло струей огнемета и, следуя движению моей руки, метнулось к сатанистам. Их вопль был недолгим. Леся закричала снова, когда огромный язык пламени впитался в пространство, оставшись лишь на свечах горящими язычками. Я положил ей руку на плечо — и Леся чуть притихла. Инна обняла ее, крепко прижав к себе, а я успел сказать всего одно слово, прежде чем двери сорвало с петель.

— Молитесь, — сказал я, желая добавить «о страждущих, для которых у Господа время есть всегда», но грохот заглушил мои слова.

Должно быть, темные заложили под дверь взрывчатку — так их метнуло внутрь. А потом вошли они. Не пустоголовые фанатики с железными прутами, лезущие прямо на Соломонову Защиту, нет... Это были матерые волки, должно быть, специально приехавшие из Питера или из Москвы, главы орденов, не меньше. Их движения были плавны и уверенны, синхронность действий выказывала в них давних соратников. Они шли мягко, оттягивая большими пальцами цепочки с перевернутыми пентаграммами на своих шеях. Они двигались полукругом, и их темные молитвы оскаленными пастями выглядывали из-под капюшонов их черных ряс.

«И сказал он, — говорили они на латыни слаженно, — будете моей паствой, и я буду ваш пастырь, и имя мое будет именем вашим, имя Легион, имя числа 666. Отвергнутые миром, мною вы приняты».

Поле моего шестигранника, пару раз мигнув, начало гаснуть. Я сложил руки перед грудью и начал читать из Матфея. Слова давались тяжело, сатанисты давили своими вибрациями. Но где тучи клубятся, там молния сверкает.

«Вот Я посылаю вас, как овец среди волков: итак, будьте мудры, как змии, и просты, как голуби.

Остерегайтесь же людей: ибо они будут предавать вас в судилища и в синагогах своих будут бить вас.

И поведут вас к правителям и царям за Меня, для свидетельства перед ними и язычниками.

Когда же будут предавать вас, не заботьтесь, что сказать, ибо в тот час вам дано будет, что сказать.

Ибо не вы будете говорить, но Дух Отца Вашего будет говорить в вас...»

Мы сражались равно. Они превышали меня числом, но вызванная в этот вечер Звезда была самой сильной из всех, которые я создавал.

Мы говорили, глядя друг другу в глаза, порождая вибрации словами, эмоциями, мыслями — преданные своей вере, положившие свои жизни ей во служение. И наши слова звучали почти в унисон, являясь в то же время такими разными, — словно свет солнца, льющийся на крону дерева, и тень от этой кроны на земле.

Мы сражались.

«Солдаты» было наше имя, и «война» было наше призвание. Мужество было нашим оружием, и вера была нашими щитами. Каждый выпад мы наполняли всем без остатка — безудержно, безоглядно.

«Свет!!! Свет!!! Свет!!!» — кричал я каждым звуком.

«Тьма!!! Тьма!!! Тьма!!!» — отвечали мне сатанисты.

Наши вибрации сталкивались, словно скрещенные мечи, и искры, способные породить миры, исчезали во взаимном погашении.

«Свет!!!» — кричал я.

«Тьма!!! — кричали сатанисты.

Я не чувствовал происходящего, но знал — им не получить Лесю. Они также ничего не чувствовали, но знали, что Агнец будет их. Когда две равные силы сходятся в одном поединке, исход может решить лишь ошибка. Ошибку допустили сатанисты, и когда заспанный поп ввалился через пресловутую потаенную дверь, они позволили себе отвлечься. Чуть-чуть... Совсем немного. Но, в то же время, достаточно. Через мгновение Пламя неимоверной напряженности уже пожирало их. Словно семена с одуванчика, срывало Оно их плоть, катило по полу, терзая и терзая, выполняя скопившиеся в нем за поединок указания. Последними расплавились темные пентаграммы — медленно просочились они сквозь пол вслед за душами своих хозяев.

Мои руки дрожали, ниже локтей я не чувствовал их. Ноги едва держали меня, огонь бурлил в каждом из центров, создавалось чувство, что я горел заживо. Но не кончена была битва, ибо в дверном проеме я увидел звериную рожу самого Сатаны.

Поп испарился, словно эфир, но разве можно было ожидать другого?

Я стоял, едва находя в себе силы, и смотрел ему в глаза.

Сатана не спешил нападать. Медленно протискивался он в дверной проем, и балки раздвигались в стороны, словно были сделаны из резины.

Паники не было. Не было даже страха. Ты — Сатана, и Преисподняя — твое место. Ты приходишь за спинами самых преданных солдат, но я — полумертвый и измученный — не отойду от тех, кто стоит за моей спиной. Не разумом мы побеждаем и не знаниями даже — всегда есть НЕЧТО высшее. Решимость — Вера — Огонь!!!

Пламя рвануло по позвоночнику, словно сжигая нервы, и давно слышанные слова вспыхнули во мне снова:

«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное.

Блаженны плачущие, ибо они утешатся.

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю...»

Я помню эти слова, слышишь? И ты помнишь их. Мы оба были с Ним рядом, но я был среди учеников, а ты прятался в тени. Да, многие слова были другими; да, человечество изувечило Учение; но вне зависимости от этого я принимаю Свет каждый раз, когда возжигаю память Чаши, — потому что Свет изувечить никто не в силах. ДАЖЕ ТЫ!!!

— Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся, — вместе со мной сказала Инна, становясь рядом.

— Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут, — встал рядом с нами Саша.

— Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят, — в детском голосе Леси не было страха.

— Блаженны миротворцы, ибо они наречены будут Сынами Божьими, — сказал каждый из нас, и это были не четыре различных голоса, а один голос, состоящий из четырех.

— Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царствие Небесное. Блаженны и вы, когда будут поносить вас, и гнать, и всячески неправедно злословить за Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на Небесах: так гнали и пророков, бывших до вас...

Мы говорили и говорили; и голоса наши летели; слова наши насыщали мир Светом; и не было в нас ничего, кроме Света. Мы не заметили даже, как печально усмехнулся Сатана, когда-то бывший Люцифером, Ангелом Света; как усмехнулся он и ушел прочь... Мы не заметили этого потому, что не до падшего ангела было нам. Взлетевшие в просторы заоблачные, где никогда не гаснет Свет, мы читали и читали из Библии. Мы читали давно утерянные людьми книги; мы читали места из рукописей, сожженных на кострах инквизиции; мы читали псалмы, которые так и не были написаны... Мы не изумлялись своему знанию: ведь время пришло и Святой Дух говорил в нас. Мы постепенно узнавали, что было в нас главным, и, держась за руки, отдавали ему себя без оглядки. Будучи разделены телами, мы объединялись душами. И Ангелы радовались, глядя на нас, потому что знали: что возможно для четверых, то возможно и для человечества...

Мы попрощались утром следующего дня. Листья начали желтеть, и, глядя на них, я с теплом думал о будущем. Я думал о том времени, когда ношение золота не будет представлять опасность; когда одержание не будет эпидемией; когда очистится и безмерно расширится сознание. Я думал о том, как придет Эра Огня; и не ожоговые палаты наполнятся, но места, откуда будет виден Рассвет. Я думал о том, что люди, осознавшие Смысл Единства, перестанут быть врагами.

Я думал об этом и верил в это, и вера моя светом отлагалась на листьях, которым предстояло не умереть, но впитаться в корни и вырасти снова. Я знал, что Эра Огня придет, и каждый из нас сделает все, чтобы Огонь был принят. Нужно найти в себе силы, обязательно найти силы, чтобы искренне любить Будущее. Чтобы ежедневно отдавать себя Будущему. Чтобы этим творить Будущее.

В бесчисленной смене сознаний,

В перерождении Древа Эонов,

В милосердии Беспредельности

Пламени зиждется весть.

Архат весть приносит с собою,

Чтоб жаждущих

Правдой утешить.

И чтоб, указав им на Сердце,

Сказать едва слышно:

Мы — здесь.

1999-2005.

Стихи

...Гуляя в замерзшем саду,

Я видел сегодня цветок.

Острые листья его

Сказали о звездах.

...На звезды смотрел я сегодня.

Они прошептали

Об острых листочках цветка,

Которым судьба —

Завтра сказать мне о звездах.

06.12.2007

***

 

Слово об Улыбке

 

Вошедший в сиянии Высших огней

Колени свои преклонил.

И летопись прожитых Огненных дней

Открыл для Судьи Гавриил.

В Чертогах Архангельский голос воспел

Принятие множества мук,

К которым Архат устремленно летел,

Рождаясь в мир горьких разлук.

Как будто бы в искрах Люциды огня,

Горели прошедшие дни.

Архат же у Трона Единой стоял,

Не смея поднять головы.

Ведь муки, страданья — то было ничто,

Простейшая Карма пути,

Жестокий, но честный помощник его,

Умевший за руку вести.

Умевший, где надо, пришпорить: «Вперед!!!»

Ведь в омуте плотных миров

Бывает променян Небесный полет

На жажду телесных оков.

У Трона Сиятельной пел Гавриил,

У Трона стоял и Архат.

Уставший в Огне напряжения сил,

C трудом он вернулся назад.

«Мой Мальчик, Вверху есть десятки Миров,

Где с радостью примут тебя», —

Сказала Мать Мира, и отзвуки Слов

Мерцали, как капли дождя.

И слезы сверкнули в Архата глазах —

Довольна Свершеньем Она...

Ведь были ошибки, отчаянье, страх,

И горечь когда-то была.

Наверх уходить? К Высшим Сферам иным,

Что вспышками в Небе горят?..

Но кто же поможет тогда остальным

Ко Сферам направить свой взгляд?

«Ведь Ты же их любишь — всех глупых и злых,

Заблудших в страданьях детей.

Ведь Ты же их любишь — всех братьев моих,

Заклятых моих палачей».

И Матерь с улыбкой спустилась к нему,

И поднял он трепетно взгляд.

И, Подвига зная простую цену,

Он в мир устремился назад.

23.04.2005.

* * *

Молитва

 

Владыка мой Пастырь, позволь мне идти

Тропой, где жив клекот орлиный,

Где камни и снег покрывают пути,

Ведущие вверх, на Вершину.

Пусть тернии вьются вокруг моих ног,

Страданья пусть душу изранят...

Дай сил, чтобы помнить — я не одинок...

Дай Руку мне, что не обманет!

Пошли мне лавины, ущелья и лед...

Сотри обходные маршруты.

Учи устремляться всей силой вперед,

Срывая усталости путы.

Зачем мне Вершина?..

Мне сложно сказать...

Но душно мне стало в низинах.

Сквозь пламя и лед буду путь свой держать,

Чтоб Света испить на вершинах.

Мне так тяжело, но Тебе тяжелей

Творить миллиардам дороги.

Так дай же нам горести наших путей —

Где мы

Возродимся

Как боги.

01.11.2005.

* * *

Колыбельная

— А ты знаешь такую вот песенку:

 

Много Ангелов на Небе...

Много горя на Земле...

Мы проходим через горе,

Чтобы Путь найти в себе...

 

Голос Святой наполнял ритмы песни, создавая звучание настолько прекрасное, что Жанна онемела от восхищения... Святая ласково улыбнулась, и слезы навернулись на глаза девочки.

...Горе боль нам причиняет,

 В этой боли мы растем.

Счастлив, кто не забывает

Истину про Отчий Дом.

 

Истина нам крылья дарит,

А страдания ведут

Сквозь роскошные трущобы

В те Места, где Прост Уют.

 

22.11.2005.

* * *

Редне Ли

 

Грифель бежит по Холсту,

В Сиянье вплетается Тень.

Одой Вселенскому Творчеству

Приходит к нам новый День.

* * *

Я видел сон: я вдаль стремился...

Я вдаль лететь хотел, как птица...

Я слышал дивный перезвон

Колоколов с Небес... И он

Прощался ласково со мною.

Как будто праздничной гурьбою,

Летел с другими я вперед.

С друзьями, чей пришел черед.

С Небес мы гордо вниз сходили,

В мир, где живут все, как в могиле...

Чтоб муки плотные принять

И в боли свет свой воссоздать.

Мне снилось, как сиянье Неба

Тьма поглощала без ответа.

Сгущались сумерки вокруг,

Чтобы замкнуть рожденья круг.

Тьма занавесила оконце,

Где было Небо, было Солнце...

Где всех моих друзей магнит,

Что память мукой бередит?

Уснул... проснулся... не пойму я.

Я жизнь хотел себе другую...

Полна что светом и теплом.

А тут... так холодно кругом.

И горький плач мой бессловесный

Наполнил утро в день воскресный.

ТАК МНОГО нужно испытать,

Чтобы понять... и воссоздать.

...Проснулся снова... уже утро.

Алеет солнца диск как будто...

Как будто в том далеком сне,

Что ночью дал надежду мне.

27.12.2005.

* * *

Авалокитешвару

 

Я мир обрел среди войны.

Средь грома — шепот тишины.

Среди слепящих вспышек молний

Увидел горные цветы.

Не уставал я устремляться.

Не уставал я в бой бросаться.

Оружья ратный перезвон

Любил я, словно сладкий сон.

Я умирал, я возрождался.

К боям опять спешил, сражался.

Меня убить хотели вновь

Те, чью я раньше пролил кровь.

Они, иль я, случалось, вместе, —

Мы умирали в чувстве мести.

Любовь в сердцах душили мы

Отвратным обликом вражды.

«Постой... — сказала Ты однажды. —

Твои сражения отважны,

Но в своем сердце губишь ты

Любви прекрасные черты...

Ты убиваешь, убиваем,

Ты рубишь или ты срубаем.

Ты вновь родишься, как и “враг”,

Чтоб выбрать в жизни новый шаг.

Когда убийство совершаешь,

Грядущий бой ты зачинаешь.

Ведь убиенный враг стремится

Со злобою в сей мир родиться».

Договорить нам не дала

Летящая в меня стрела...

Ты от стрелы меня закрыла

И, улыбнувшись, умерла.

Ты много жизней приходила,

Со мной о Правде говорила...

И рядом Ты была, когда

Не поднял меч я на врага.

Я умирал, а он был рядом,

И взгляд его был налит ядом.

Я прошептал: «Прости, что я

Так страшно отравил тебя...»

Я умирал, я возрождался,

Я вновь и вновь с собой сражался

И к бывшим недругам опять

Стремился, чтоб свой яд забрать.

И вот, один из тех «врагов»

Обнял меня, что было силы...

И прошептал, что из могилы

Он к Жизни двинуться готов.

Ты часть Себя в нас оставляла,

Когда за нас ты погибала,

Когда Учила вновь и вновь

О том, что Бог наш есть Любовь.

 

Кто Ты была? Мы не узнали...

Но в мраке лучик увидали.

И лучик стал Твоим Лучом,

Чтоб Дверь открыть Любви ключом.

 

Мы мир нашли среди войны.

Средь грома — шепот тишины.

Среди слепящих вспышек молний

Нашли в себе покой Весны.

26.07.2006.

* * *

 

Мать Мира

 

Держась за Полог Твой, спешу

В Иерусалим Живого Света,

Откуда первый Луч Рассвета

Нас кличет рано поутру.

Хочу коснуться Твоих Рук,

Рукой своей души-младенца.

Хочу, чтоб Свет Твоего Сердца

Провел меня над морем мук.

Хочу к Тебе приникнуть я

И никогда не помнить боле,

Как, пригубив Свободной Воли,

На грех меняли мы Тебя.

Как Мрак делил нас пополам,

Как Твои слезы нас прощали...

И, павши в тьму, Любовью стали —

Цветком Огня у Входа в Храм.

 

15.10.2006.

* * *

 

Знаки Христа

 

Едва заметно, призрачно мерцала

Пустыня в фосфорном сиянии луны,

И многие мечтанья-сны

На землю блеклым пеплом оседали,

Чтобы удобрить

Подвигов цветы.

И звезд небесных тихое движенье,

И мягкий шорох сони-ветерка,

И дюнами застывшие века —

Все в той ночи нашло отображенье...

В пустынной ночи,

Что, как сон, тиха.

И вечность, словно кошка, кралась

По гребню дюны, в прошлое спеша...

Но все же огибала, чуть дыша,

Фигурку хрупкую... что в дюнах затерялась,

Хотя в Бессмертие

Уже давно вошла.

В глазах Его пылали боль и счастье,

В дыхании был слышен тот Покой,

В котором затихает Смерти вой, —

Так побеждает Дом зимы ненастье,

Приняв в Себя

И обогрев Собой.

Ему открыты были звездные просторы,

В песчинке лицезрел Он целый мир...

И в равновесии вселенских сил

Он Светом озарял пески и горы,

К которым Его Путь

Прийти благословил.

Он Радость с радостью менял на горе,

Покой спокойно Он менял на боль.

Он осознал, что этой жизни соль

Должна быть солона — чтоб капля, павши в море,

Вобрать сумела

Волн прибрежных роль.

И вот... мерцала перед Ним пустыня.

И вот... заждался вдалеке Иерусалим.

И крест... с кустами терния под ним...

Все Его ждало из веков доныне,

Манило все

К Давида «малым сим».

И звезды в Вышине слагались в Отчий Лик,

И в Отчий Лик слагался жар пустыни,

И все Пути сияли перед Ними —

Один как Все...

Зачем же проводник

Ведом остался

Звездами другими?..

И вот шаги... шаги... Все ближе Друг.

Он хочет рассказать, что путь утерян...

Но, будучи Путям Господним верен,

Понять Он сможет, как замкнется Круг

Под Сводом Храма...

...— Мы потеряли путь, надо дождаться звездного положения, —

донеслось до Христа.

— Россул Мориа, что Нам путь, когда вся земля ждет Нас?

09.12.2007.

* * *

 

Любовь

 

Любовь приходит незаметно,

Расцвечивая ярко мир.

И сотни красок щедро-щедро

Берет из тысячи Палитр.

Любовь рисует Солнца лучик,

Чтоб виден стал Небесный Свет

И чтоб струились из-за тучек

Мечты стремлениям в ответ.

Любовь рисует вспышки листьев,

Что пляшут, ветер оседлав.

Кружась, несутся быстро-быстро

Снежинки, с тучек в небе пав.

Любовь рисует пешеходов,

Улыбки — искрами в глазах.

В улыбках — радость и свобода:

От жизни, что стучит в сердцах.

Любовь рисует и рисует

Деревья, Солнце, Неба круг...

Пусть мир светлей и ярче будет

От красок, что горят вокруг.

...Любовь приходит незаметно,

Расцвечивая ярко мир.

Так пусть же краски щедро-щедро

Возьмет из наших душ-Палитр!

* * *

 

Вне ваших дорог есть сотни дорог.

На них — отпечатки от тысяч сапог.

Идите же смело своею дорогой —

Однажды сойдутся следы от всех ног.

* * *

 

Л.

 

Стремимся.

Верим.

Падаем.

Встаем.

Что ж боль потери

Горным бьет ручьем?

Приходим: «Здравствуй...

Помнишь ли меня?»

Трепещет сердце,

Эхо лет храня.

Холодный взгляд

И безразличный голос:

«Вы обознались... я не знаю вас».

И будто страшный безграничный холод

Вонзает в сердце миг, минуту, час.

Уходит прочь, оставив боль в ресницах.

Боль, видную в кристаллах мерзлых слез...

Боль, что столетьями мне будет сниться,

Хоть и ответ неважным станет... и вопрос.

06.12.2006.

* * *

 

Л.

 

Зачем кружится стая голубей

В осеннем неподвижном небе?

От их полета станет лишь больней

Тем, кто сто лет уже на небе не был.

Чей дух стремится в синеву Небес,

А ноги в терниях запутались кровавых.

Чью спину гнет к земле тяжелый крест,

От сильных смертью отделяя слабых.

И кружат вороны зловеще над крестом,

И каркают, и предрекают гибель.

И люди встретят злобным хохотком

Того, чей путь — в Незримую Обитель.

И плюнут вслед, безумцем назовут.

И пересуд пойдет в житейских сплетнях.

И камни по корзинам соберут,

Чтоб сделать встречу новую приметней.

Найдут покойного и крест чрез пару дней.

Крест разломают на решетку для темницы...

И не заметят, что семейство голубей

Дополнилось сияющею птицей.

10.12.2006.

* * *

 

Л.

 

Я хотел бы понять, о чем плачет душа.

Я хотел бы летать в небесах не спеша.

Я хотел бы смотреть на просторы лугов.

И хотел бы забыть всех смертельных врагов.

Я хотел бы познать, о чем шепчут ветра.

Я хотел бы принять все, чем память жива.

Я хотел бы собой обнимать небосвод.

И летящей стрелой уноситься вперед.

Я хотел бы уметь дать уменье летать.

Я хотел бы пропеть, как Свет-песни слагать.

Я хотел бы познать, Райским Светом дыша,

Как мирам рассказать, о чем плачет душа.

10.12.2006.

* * *

 

Ангел

 

О, как болит душа, как плачет...

Страданья вечны над землей.

Но разве может быть иначе,

Коль далеко Ты, Ангел мой?..

Как больно знать, как больно помнить

Прикосновенья Твоих крыл,

Которые в животной злобе

Закрыл собою плотный мир...

Я стал глухим, слепым, презренным,

Проникнув в плоть своей душой.

И мир Сияюще-Нетленный

Остался где-то там, с Тобой.

Со мной же — только блеклый отзвук,

Клеймо страдания в груди.

Как Ты мне нужен! Ты — мой воздух...

О, сколько боли впереди...

«Но после боли будет встреча...»

Звучит в слезах... звучит в стихах...

«Иди. Иди. Иди. Не вечен

Обман и страх... обман и страх...

 

Боль даст мечту сразиться с болью.

Страх даст мечту осилить страх.

Спеши ко Мне... Я успокою

Твой дух в Сиятельных Руках».

 

14.12.2006.

* * *

 

Л.

 

На деревцах дрожит листва.

Все серебрит мороз.

Застыли в небе облака,

Пушистые от слез.

Так рано к нам пришла зима.

И холода, метель

Уже толкутся у окна,

Скребутся в нашу дверь.

Ты смотришь тихо на меня,

В твоих глазах вопрос:

«Чем обогреть нам холода...

Чем растопить мороз?»

Я знаю, что дано мне знать,

Но голос мой молчит...

Страданье-боль издалека

Уже летит... спешит...

Страданье — эхо от любви,

И радости, и грез,

Того, что в Небо нас манит

Тропою горьких слез.

...На деревцах дрожит листва.

И от дыханья — пар.

И скоро ты уйдешь туда,

Где вместо хлада — жар.

Где есть камин, друзья в миру,

И... где несчастлив я.

А я останусь на ветру —

У горного костра...

Сверкнет воспоминаний свет

Столетия спустя.

И хоть скажу тебе: «Привет»,

Не вспомнишь ты меня.

Я улыбнусь тебе: «Спеши...»

И подарю цветок.

Ну а пока мой путь лежит

Чрез горы — на Восток.

19.12.2006.

* * *

 

Дрону и Лене К., вдохновившим меня

на это стихотворение

 

Тебя несу я, положив на спину...

От боли в сердце трепещу душой.

Хоть тяжесть гнет, тебя я не покину,

Ты мой родной...

Хороший... славный мой...

Шажок, другой... и Царствие Святое

Чуть стало ближе. Как ни долог путь,

Мы все ж идем... во Свет Светов с тобою —

Покоем,

Светом радости вздохнуть.

Мы не одни... осмеянные злобой,

Покрытые презрением людей.

Средь боли неизвестные герои

Идут к Голгофе

Неизведанной своей.

О них трепещет, словно птица, память.

О них биенье прерывается в груди.

Но, обессилевший, я слышу в их дыханье:

«Не оступись...

Иди вперед. Иди...»

Закрыв глаза, я вспоминаю Небо,

Корзину, полную цветочных лепестков.

Как мы любили — карапузы Света —

Встречать Героев из Земных Миров.

Как ждали часа, чтобы Их увидев, —

Уставших, изможденных и больных, —

Осыпать розами Их пламенные крылья

Со шрамами от горестей земных.

Как мы любили слушать Их рассказы

О милосердии и радости Любви...

О том, что язвы самостной проказы

Ждут тех, кто сможет их теплом лечить.

В глазах Их были Радость и Страданье.

В глазах Их были Счастье и Печаль.

И, только содрогалось Мирозданье,

Они с улыбкой отправлялись вдаль.

Как мы хотели Им помочь в Их Деле!

Как мы хотели Крест свой получить.

А после, птицей выпорхнув из тела,

Стать верой в людях...

Счастьем, светом быть.

И вот, вместо Небес — воспоминанья.

И вот, вместо мечтаний только боль...

И данные друг другу обещанья

Бессильны осветить для нас юдоль[3].

Но мы идем сквозь скорби паутину.

В словах «Не оступись» — Они.

Пусть язвы станут шрамами на крыльях

В решимости исполненные дни.

И в буднях слыша сердца трепетанье,

Мы говорим себе: «Любовь жива!»

Так пусть же крепнет Светлое призванье

В мозолях от тяжелого креста.

12.04.2007

* * *

В сердечном творчестве Свет воссоздай,

С улыбкой людям ты гостинцы принеси.

Раздай!

Раздай!!

Раздай!!!

Раздай!!!!

Все то, что Пламенем горит в груди...

15.03.2007.

* * *

Роса мерцает на ресницах розы,

Трепещет ветер, подбирая акварель,

Рассвет идет, снимая плащ свой звездный.

В ладонях — Пламя, а в глазах — Апрель.

01.05.2007.

* * *

Мечта Стремлением полна.

Так спит в свече трепет огня.

Так спят в зерне хлебов поля.

Так спим друг в друге Ты и Я.

11.08.2007.

***

Л.

 

— Скажи мне, мой ангел, ты любишь меня?

Ты любишь сейчас и любил ли тогда?

Что было меж нами — со мной навсегда.

Но только скажи мне, ты любишь меня?

— Конечно же, Солнце, конечно, люблю.

Глаза и дыханье, улыбку твою...

Как любим мы лета дары октябрю,

Вот так же люблю я... тебя я люблю.

Всю жизнь, мое Солнце, тебя я искал.

Так ищут зеленый росток среди скал...

Так ищут в пустыне бесценный опал...

Вот так же искал я... тебя я искал.

Я думал тогда об одной лишь тебе.

И жизнь свою слепо я вверил судьбе...

Писал о тебе, как поют о звезде...

Мечтал о тебе, об одной лишь тебе.

Но жизнь, мое Солнце, потрачена зря.

Ведь как ни хотел — не нашел я тебя...

Ведь как ни искал — не нашел я тебя...

Так жалко, что время потрачено зря.

— Ну что ты, ну что ты, и вовсе не зря:

В стихах, что писал ты, горела Заря.

За строками пусть не нашел ты меня,

Но жизнь твоя, милый, не прожита зря.

Другие, когда прочитали стихи,

Зажгли в своих душах остатки Любви.

И вновь они в мире друг друга нашли —

Они, кто твои прочитали стихи.

— Но радость какая от этого мне?

Слова все мои я писал о тебе.

Стихи все мои написал я тебе.

Какая же радость от этого мне?

— Тебе — никакой, но есть радость Ему,

Влюбленные души стремятся к Кому.

Большая и светлая радость Тому,

Кто жизни нам дал... да, есть Радость Ему.

— Но жизнь всю до капли я отдал тебе.

Тебе — моей ненаглядной судьбе...

Тебе — горящей на небе звезде...

Тебе, не Ему, а одной лишь тебе.

— Ты думаешь так, мой милый глупыш,

Мой ласковый, добрый и нежный малыш...

Ты думаешь так, потому что ты спишь...

Во сне грезишь мною, во сне ты летишь.

Но утро придет, и смоет Заря

Из памяти ласковой искорки сна...

Со мною не будешь ты вновь никогда,

О сне позабудешь совсем, навсегда.

— Но, милая, я не хочу забывать.

— Так надо, любимый, так надо опять.

— Но я не хочу тебя снова терять...

— Так надо...

— О нет, не хочу забывать!

— Так надо, так надо, любимый, пойми,

Что сном не связать нам прошедшие дни.

Но главное, милый, с тобой навсегда.

— Что главное?

— То, что ты любишь меня.

 

2002

* * *

Встреча I

Плывет мимо ветер — незримо-великий,

Теплом дышит хвоя, трепещет листва.

Присев под сосною, прекрасной и тихой,

Я грезил о дне, когда встретил тебя.

Мы встретились рано... а может быть, поздно...

Тебя я не ждал, не пытался искать.

Но будто во сне, очень теплом и звездном,

Тебя я обрел... чтоб лишиться опять.

Возможно, судьба наградила свиданьем

Двух странников, некогда бывших вдвоем.

Возможно, о дне этом воспоминанье

В печали согреет незримым теплом.

...Плывет мимо ветер, и нежится хвоя

В лучах Солнцесвета, что в небе горит.

И в сердца ударах мне слышатся двое...

Как будто твое... где-то рядом стучит.

26-28.05.2007.

* * *

Встреча II

Стучат капли по стеклу.

У окна прохладно.

«Я иду к тебе... иду...» —

Шепчет ливень складно.

 

В небе — серых туч покров.

В голове — молчанье.

Пусть мир праведно-суров,

Нас спасет дерзанье.

 

Ты ведь помнишь обо мне.

Память в сердце бьется.

И когда-нибудь во сне

Мир наш к нам вернется.

Я, конечно, буду ждать,

Окна приоткрою,

Чтобы ливень мог шептать

Мне о нас с тобою.

26-28.05.2007.

* * *

Встреча III

Все тягости судьбы спешу в гостях принять...

Всем горестям земным спешу ладонь подать.

Держитесь за меня: я к небесам иду.

Кто хочет — тот со мной!

Выходим поутру!!!

 

Я «горестных гостей» кружочком рассажу,

И чаем напою, и сказку расскажу,

Поглажу я их ласково по сбитым волосам,

Теплом своим отвечу ворчливым голосам.

Капризным их словам я расскажу про свет,

Про радость и тепло... про Истины обет.

Они начнут все хмуриться и будут зло сопеть,

А я им буду ласково

О солнце песни петь.

Потом тихонько всех в кроватки уложу

И поцелую нежно, как будто ухожу.

А сам пойду на кухню и распахну окно.

Мы с ветром помолчим —

Хоть заполночь давно.

Свет лунный разольется, с ним — радость и печаль.

Втроем мы унесемся Ладьей Мечтанья в Даль.

...А утром расспрошу я, о том, кто как поспал.

И всех возьму я за руки, никто чтоб не отстал.

В дорогу мы отправимся навстречу всем ветрам,

Чрез тернии колючие — к Небесным Небесам.

И «горестные гости» в столь горестном пути

Научатся терпенью,

Смиренью и любви.

И в окруженье радостей я в Небеса войду,

Устало улыбаясь, их всех я обниму.

Ну, а когда Ты спросишь, как путь нашел в судьбе,

Отвечу, что все время

Я помнил о Тебе.

30.05.2007.

* * *

Встреча IV

В тишине лишь звук согреть может,

В темноте — лишь свет,

В одиночестве — память.

Я смотрю на небо и знаю, что тоже

Следишь ты за танцем планет.

И веришь — Там нет

Боли, которая ранит.

Наша жизнь — череда созерцаний.

Как вспышки видений, года

Сверкают и тают...

И так, в перемене сознаний,

Стремимся найти мы себя —

Искры большого Костра,

Которые Пламя вмещают.

Я сидел у окна, и вдруг ветер

Тихо шепнул мне, что он

Увидел виденье...

В отблесках лунного света

Ты шла мимо спящих окон.

В глазах твоих звезды и сон

Искали свои отраженья.

Затих звук шагов за углом.

Тебе улыбнулся я вслед.

Подумал, что странно

Скорбеть и терзаться о том,

Что вместе не встретим рассвет,

Когда иной, Внутренний, свет

Горит в нас с тобой непрестанно.

31.05.2007.

* * *

Повзрослей,

Возмужай,

Зов услышь,

Отзовись,

Все успей,

Все раздай

И с улыбкой

вернись.

24.03.2008.



[1] Уже видел (фр.)

[2] Как пояснение этим словам хотел бы пересказать индусскую притчу. На берегу Ганга стояли человек, Ракшас и Риши. Человек смотрел на Ганг и видел, как Ганг катит мимо свои волны; Ракшас смотрел на Ганг и видел, как мимо течет река гноя; Риши смотрел на Ганг и видел реку Амриты. Так, глядя на одно и то же, каждый видел его по-своему, в зависимости от состояния своего сознания.

Таким образом, «выход» из земного мира — это лишь отношение человека к тому, что его окружает. Чем светлее данное отношение, тем больше черт Града Небесного (Рая мусульман, Нирваны буддистов, Дева-Кхана индусов...) видит человек вокруг себя, где бы он ни находился. Рай и ад сокрыты «в земном мире», и мы сами выявляем тот или другой в зависимости от качеств, которыми наполнен наш взгляд и способ мысли.

Ракшас http://ru.wikipedia.org/wiki/Ракшас

Риши http://ru.wikipedia.org/wiki/Риши

Амрита http://ru.wikipedia.org/wiki/Амрита

[3]Юдоль — мир поднебесный. Юдоль плачевная, мир горя, забот и сует... (толковый словарь Даля)